Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Па, а что это? — спрашивал Валерка.
— Иди спать, Валерка, поздно, — отвечал Суханов.
Теперь уже Суханов не гонит сына спать: тот редко заходит в. комнату, когда видит отца, занятого чем-то за письменным столом. Заглянет и — мимо. Ему пятнадцать, и он сам возится у себя, натягивает жилку на ракетке, копается в механике инерционного игрушечного автомобильчика…
Вот что тревожно: будет ли еще такой нужный случай и сможет ли он его подстеречь, чтобы загодя или прямо при Валерке достать позванивающие друг о друга значки (орден и медали), красные блокнотики (удостоверения к наградам); бумажки, истертые на сгибах (справки о ранениях, вырезку из фронтовой газеты, где названа его фамилия), красноармейскую книжку… Сперва он спросил бы сына о его делах, о новостях в классе, о друзьях его.
Боже, по этим бумажкам-справочкам да выпискам из разных приказов, по каждой медальке, по ярким и блестящим камешкам-минералам, что лежат за стеклом шкафа, — по любой вещичке всю жизнь свою он сможет сыну пересказать… Всю свою и десятков людей, чтоб не от кого-то сын когда-нибудь узнавал ее, удивленно прислушиваясь, как сам он, Суханов, на поминках — про своего отца, когда уже не имеет смысла уточнять, кто в этом больше виноват: сам ли отец или он, Суханов…
Были в этой тоскливой тревоге Суханова такая надежда и нетерпение, что вскочил он, подошел к столу, выдернул ящик, словно проверяя, все ли на месте, как будто именно сейчас войдет сын и, заглянув в ящик, спросит: «Па, а что это?» Потом опять спросит. И еще спросит…
Не задвигая ящика, Суханов подошел к окну, откуда была видна темная арка соседнего проходного двора, через которую Валерка обычно возвращается из школы. Какая-то девочка на асфальте рисовала розовым мелком дом, трубу и дым из нее. И тут Суханова как встряхнуло. Возникла фраза — тоскливая и безжалостная. Она даже не звучала в нем, а виделась ему на фоне темной арки: «А что, если Валерка не спросит?..»
«…Как зов оттуда»
Для послесловия к этой книге можно было воспользоваться двумя надежными, не раз опробованными ходами: проза поэта и фронтовое поколение. Каждый из них, как известно, создает благодатные условия к тому, чтобы свободно вилась нить разговора.
Действительно, Глазов вошел в литературу как поэт. За первые двадцать лет, с 1951 года, он издал, если не ошибаюсь, десять поэтических сборников. Да и по сию пору он пишет стихи, довольно много переводит, особенно из украинской поэзии. Так что в его повестях и рассказах и впрямь можно обнаружить и поэтичность, и лиризм, и метафоричность, и многое иное, часто сопутствующее прозе поэтов.
И действительно, он принадлежит к фронтовому поколению, воевал, был тяжело ранен. И большинство его произведений — о войне. И весь этот том — фактически о войне. Но есть у него повести и не о войне, в том числе последняя, сюда не включенная, — «Без наркоза», из жизни врачей. Да и то, ведь фронтовая юность — не вериги, которые писателю назначено носить всю жизнь!
Конечно, опаленная войной юность сильно и страстно отзывается в его стихах и прозе. Но не только она. Григорий Глазов — талантливый писатель, который успешно работает в поэзии, прозе, кинодраматургии и который остро ощущает многообразные общественные и духовные движения современности. И таким его и надо принимать — полнозвучным талантливым писателем, а не «представителем» поэтического цеха или военной формации.
Каждый, кто прочел эту книгу, вероятно, ощутил, что свой путь прозаика Глазов начинал с рассказов, еще боязливо отрываясь поначалу и от уже проторенной поэтической дороги, и от привычного лирического рассказа о себе. Это была как бы разведка, проба сил. И автобиографического в них гораздо больше, чем в последующих повестях (на первую повесть он решился лишь в 1971 году, спустя шесть лет после своего дебюта в качестве рассказчика).
В большинстве рассказов, вне зависимости от того, написаны они о войне или о мирной жизни, главенствовало желание уловить, передать настроение. Было ли это ликующее счастье рассказа «В мое дежурство», где радист, «точечка-тирешечка», майской ночью неожиданно поймал по армейской рации известие о конце войны, о нашей победе, Победе! Было ли это возникшее в удивительном сплетении нежности, музыки, пьянящей радости лирическое чувство рассказа о возвращении с фронта в родной город, где его верно ждала Лидуся, которой он даже не писал все военные годы. Была ли
это, наконец, щемящая горечь рассказа о встрече спустя четверть века с бывшими одноклассниками. Оба последних рассказа — «Возвращение» и «А ехать-то чуть меньше суток» — проникнуты ощущением своей вины перед людьми, обостренным осуждением своей нечуткости, душевной глухоты. Искренность осознания вины придает настроению этих рассказов особую — и впрямь, наверное, поэтическую — пронзительность.К этим рассказам, стремящимся передать настроение и, как правило, написанным от первого лица, примыкают и такие, как «Старый враль». С «паустовской» акварельностью и несколько сентиментальной романтичностью повествуется в нем о старике переплетчике, который сочинял трогательные и милосердные сказки о неизменной победе добра и сумел поддержать, утешить, согреть захолодавшее сердце молодой учительницы.
Но все заметнее становилось в рассказах движение к драматическим ситуациям, пробуждающим уже не столько настроение, сколько напряженную мысль. И ситуации эти приходили обычно из дали фронтовых лет.
Некоторое «борение» сентиментальности и драматичности еще происходит в рассказе «Двадцать четвертый». Женщина-снайпер Варя, беременная и счастливая, переполненная любовью и материнством, видит из своего укрытия, как на немецком берегу купаются парень и женщина, а рядом лежит их военная форма. Голые купающиеся возлюбленные — люди как люди, довольные и безмятежные в своем редком на войне уединении. И у Вари, которую зародившаяся в ней новая жизнь непроизвольно заставила иначе ценить жизнь вообще, недостает силы выстрелить в это тело, «не прикрытое ничем, не защищенное даже одеждой». Лишь когда они оделись и «просто парень» стал вражеским офицером, потянула Варя спусковой крючок…
И уже с полной отчетливостью и резкостью возобладал драматизм жизни в рассказе «Конь». Словно в два витка закручивается его сюжет. Первый — когда лейтенант, под честное слово офицера вернуть скоро и в сохранности, отобрал единственного на всю деревню коня, сберегаемого для весенней пахоты. Но как ему было поступить: поддавшись жалости, оставить коня или, выполняя долг, забрать, чтобы вывезти боеприпасы от сломавшейся в дороге автомашины?
А едва успел лейтенант выполнить это задание, как комбат распорядился пустить коня с бороной проверить проход в минном поле для штурмовой группы. На одной из мин конь и подорвался. Вот он, второй виток, второй вопрос — как поступить? У лейтенанта, давшего честное слово, своя правда, у командира, пожертвовавшего лошадью, чтобы сберечь людей, — своя. И как тут не задуматься над логикой войны, ее жестокостью и ее справедливостью!
И вспомним «Круглянский мост» В. Быкова, где тоже столкнулись две правды: необходимости взорвать мост — и цена, которую Бритвин решил уплатить за нее. И стихотворение Б. Слуцкого «Лошади в океане» — пронзительный плач, и проклятье, и предостережение картиной того, что гибнут лошади с торпедированного судна.
Возможно, я несколько произвольно выстраиваю треугольник «Круглянский мост» — «Конь» — «Лошади в океане»: другой критик мог образовать иной треугольник, а то и многоугольник. Но вывод, думаю, остался бы тот же: Глазов активно участвовал в гуманистическом поиске нашей прозы тех лет. Больше того, рассказ «Конь» предварил многое в современной «экологической прозе», где гибель ни в чем не повинного живого существа проверяет человеческую нравственность и безнравственность.
А о том, насколько неслучайным был этот рассказ в его творчестве, можно судить по эпизоду из повести «Расшифровано временем». Там к повествователю заходит мальчик из соседней квартиры и, узнав, что дядя пишет книгу о войне, признается, что не любит ни книг, ни кинокартин о войне: он перестал ходить на военные фильмы после того, как в одном из них убили лошадь. На мудрую же реплику взрослого дяди, что в кино и людей убивают, он бесхитростно отвечает: «Люди умные, они понимают, а лошадь — животное». Что хотел сказать мальчик этими словами? Было в них что-то «простое и мудрое разом. Но какой он вкладывал смысл в них — четко выделить я не мог, его и мой жизненный опыт не совпадали…» Но читатель-то понимает: как бы ни был различен жизненный опыт, нравственная оценка едина — живое не должно гибнуть безвинно. И речь идет о мере осознания, мере ответственности.