Расшифровано временем(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Возможно, справлюсь, хотя препятствий будет много. Но дело еще и в том, что, даже если я напишу, если удастся защититься, сей научный труд в переплетенном виде отправится в какое-нибудь хранилище в библиотеке. И путь его оттуда до практического применения маловероятен. Виктор это понимал, хотел, чтоб я занялась этим, поскольку риск был минимальный, а кандидатская степень — реальна.
— Отдай тогда все это Казарину.
— И получить взамен фунт дыма, как говорил Виктор? Вот куда привела его теория «верняков». Не могу простить ее ни ему, ни себе. Себе — за потакание. Ведь Казарин даже имени его не упомянет. Разве мне не обидно будет?
— Даже не знаю, что порекомендовать тебе. Сложный сюжет.
— Столько, сколько и ты знал до сегодняшнего дня… Ладно, что-нибудь придумаю, так или иначе, а решать предстоит мне…
1944-й годжжжжж.
«17 февраля, четверг.
Холодно, но терпимо. Днем иногда подтаивает, идет мокрый снег. Но это — Россия. Впереди еще половина февраля и март. В казарме, правда, тепло. Осталось много бревен от сгоревших русских домов. Топить есть чем. Печка — „изобретение“ Густава Цоллера — железная бочка из-под горючего.
Здание, в котором живем— монастырского типа, пэобразное, толстые стены из красного кирпича, окна узкие, как бойницы, сводчатые, ворота ведут в большущий двор. Но сколько удастся просидеть в этом относительно надежном месте, никто не знает…
Вчера утром я должен был ехать за дистиллированной водой для нашей аптеки. С вечера приготовил две большие бутыли, подогнал к ним тугие пробки, положил на сено в повозку и прикрыл брезентом. Попросил Густава приглядеть за ними. Он торчал во дворе на посту и, когда поблизости никого не было, напевал, как всегда, „Скачут синие драгуны“. Ее пели солдаты еще в польскую кампанию. Боже, как это давно было!..
А накануне ночью я проснулся от шума голосов и грохота сапог. Подняли нас всех — хозяйственников, нестроевиков, выстроили во дворе на холоде и злых, невыспавшихся погнали по морозу на станцию Пустошка. Ветер бил в лицо, воспаленные глаза слезились. Впереди меня, спотыкаясь, семенил старик Дитцхоф.
Оказалось, прибыл эшелон полицейских из Гамбурга. Все в черных мундирах. Что ж, взялись уже и за них… Командир их — здоровенный парень из эсэс — с серебряными рунами на погонах, разглядев нас, рассмеялся и сказал кому-то:
— Хайнц, посмотри на этих доходяг в форме немецкой армии! Ходячие нужники! Они тут три дня будут ковыряться. А у меня приказ утром на грузовики и к передовой. Расшевели это дерьмо, а я пойду насчет ужина…
Этот Хайнц старался: криком, руганью, а где и кулаком. А задача наша заключалась вот в чем: пока полицейские будут пить и жрать в огромном пакгаузе, где оборудованы столовая и казарма, мы должны разгрузить вагоны. Работа на холодном ветру несладкая: выкатывать орудия, таскать ящики с патронами и снарядами, корзины с гранатами. Особенно доставалось Дитцхофу: от тяжести у него немели руки, и я все боялся, что скоба, за которую он держал ящик, вот-вот вырвется из его ослабевших пальцев. Он быстро взмок, запыхался, на кончике худого носа все время висела капля, и он утирал ее рукавом шинели. А за стеной барака шло еще пиршество — доносилось коллективное песнопение..
Вернулись мы под утро. Измученные, замерзшие, голодные, с исцарапанными руками. И сейчас еще ноет поясница…
Перед обедом позвал Альберт, дал халат и повел в палату — в маленькую, как келья, одиночную. Человек, лежавший в ней, то ли спал, то ли был без сознания.
— Узнаешь? — спросил Альберт.
Я посмотрел на лицо человека — желтое, заросшее. И не узнал.
— Это капитан фон Киеслинг. Помнишь? Его привезли ночью. Подорвался на мине. Все попало в живот. Я еле собрал ему кишки. Да и то не все — кое-чего не хватило.
Альберт говорил громко, чем смущал меня. Он заметил это и сказал:
— Не бойся, он еще спит после наркоза. И вообще до его сознания не скоро дойдет человеческий голос.
— Он выживет?
— Я сделал все, что мог.
— Тебе вовсе не жаль его… после всего, что между вами произошло?
— Я врач, Конрад. Этим все сказано…
Мы молча сидели у постели фон Киеслинга. Альберт часто брал его бесчувственную руку с высохшей кожей и щупал пульс.
Когда мы вышли, Альберт сказал:
— Вот все, что осталось от фон Киеслинга. От былого величия, напыщенности, надежд, слов.
— Немного, — согласился я.
— Человек всю жизнь фальшивит, Конрад, — Альберт прикуривал от зажигалки. Его белые длинные пальцы были точны в каждом движении. — Всю жизнь человек играет какую-то роль. Иногда даже не подозревая. И только перед смертью, когда он уже понимает это, становится самим собой. Тоже не подозревая. С ним, — Альберт кивнул на дверь палаты, — это тоже произойдет, если, конечно, он перед смертью придет в сознание.
— Ты думаешь, он?..
— Боюсь, что да… И знаешь, чего захочется этому фон Киеслингу? Стать несчастным, нелепым Дитцхофом, поменяться местами с тобой или туповатым Цоллером, променять свои ордена, славу и положение на любую жизнь. На возможность пребывать на земле хоть самым незаметным михелем, который развозит по квартирам угольные брикеты…
— А может, в отношении фон Киеслинга ты заблуждаешься? — спросил я. — Разве ты уверен, что, придя в сознание, он не скажет: „Я прожил хорошо и умираю, выполнив волю Германии и фюрера?“
— Он скажет это мне, но не самому себе.
— Ну, а мы с тобой, Альберт?
— Нам нет необходимости лгать ни друг другу, ни себе.
— Потому что мы прожили жизнь правильно?
— Я бы этого не сказал.
— А тебе не кажется, что мы слишком часто стали говорить на эту тему? Интересно, рассуждают ли столько русские?
— Вряд ли, Конрад. Они просто изгоняют нас со своей земли. Как видишь, тут нет темы для рассуждений.
— Ты хочешь сказать, что фюрер не прав по отношению к России? — спросил я его прямо.
— Мне плевать на Россию. Меня заботит Германия. Вот прав ли он по отношению к ней?
— Но смотри, Альберт: он избавил страну от безработицы, нация вздохнула, люди стали жить сытнее, он прижал толстосумов, протянул руку рабочим и ремесленникам, а их детей назвал своей опорой.
— А в итоге — война? И все облагодетельствованные — в земле. А что впереди? Возможно, катастрофа пострашнее той, что была после первой мировой. Тогда какой же был во всем смысл?