Рассказ о первой любви
Шрифт:
— А воблы не принес? — спрашивает он у человека с измятыми лацканами.
— Нет, милый, не принес. Не поступила пока на базу.
— Ты укради мне немножко, когда поступит, — деловито наказывает Витя и тут же получает от матери затрещину.
— Иди, учи уроки, гадкий мальчишка! Нечего тебе на кухне болтаться.
Вите не больно, но он инстинктивно прибегает к испытанному средству самозащиты — неистовому реву. Надо же показать матери, что ее воспитательный прием достиг цели, а то, раздасадованная неудачей, она, чего доброго, вздумает повторить его в более ощутимой форме.
— Ну, ладно, не
Всхлипывая, Витя возвращается к своей тетрадке и, кусая жесткое яблоко, погружается в задумчивость. Противоречивость мира взрослых ставит его в тупик. Конечно, Всяка-такая-штука — жулик, кто же об этом не знает? Сам отец часто говорит о нем с восхищением:
— Ловкий жулябия этот Всяка-такая-штука. Такой, брат, никогда не попадется, умеет концы с концами свести.
Так почему же возбраняется говорить об этом ему, Вите? Нет, лучше не доверять этим взрослым и держаться от них подальше…
Снова визжат петли входной двери. Это возвращается с работы глава семейства — Павел Кузьмич Пымзин, руководящий деятель потребсоюза. Слышно, как он проникновенно разговаривает со своей шубой, вешая ее на крючок, потом продвигается через комнаты, задевая по пути за все предметы.
— Учишься, брат, зубришь? — спрашивает он, останавливаясь у Вити за спиной… — Ты, брат, учись, зубри. В жизни пригодится. Выучишься — в институт пойдешь… Где мать-то? Ужинать пора бы.
Взгляд родителя случайно падает на тетрадку сына и приобретает оттенок веселого удивления.
— Хо-хо, брат, чего это ты тут наколбасил? — гогочет Павел Кузьмич. — Эй, мать! Посмотри-ка, каких выкрутас он тут настряпал. Чему только их учат в этой школе!
Вернувшаяся из погреба и еще закутанная в платок, Мария Федоровна подходит к столу. Витя тотчас же начинает сбивчиво бормотать какую-то ложь, а голова его непроизвольно втягивается в плечи. Но на этот раз родительская кара волей случая минует его. Мария Федоровна, точно ищейка, потягивает носом, и гнев ее устремляется на мужа. В ее гневе нет возрастающих степеней, он обрушивается сразу девятым валом:
— Ничтожество! — кричит Мария Федоровна.
— Опять нализался, как скотина! Загонишь ты меня в петлю. Убегу я из этого дома, куда глаза глядят!
Этим угрозам Павел Кузьмич, конечно, не верит, но малодушный страх перед жесткой ладонью супруги заставляет его пятиться, моргать и униженно оправдываться:
— Да я… да мы с Потаповым, с Гусевым по кружечке… Послушай, мать! Эй, мать, мать, перестань…
Раздается звук хлесткой пощечины; Павел Кузьмич, отпрянув, падает на диван, и Витя, всегда готовый включиться в какое-нибудь шумное предприятие, кричит с пылающим жаждой бури взглядом:
— Ура! Бей папу!
Но как обескураживающе разбиваются об этот изменчивый, непонятный, вероломный мир взрослых самые искренние витины порывы! Внимание Марии Федоровны вдруг переносится на сына, она заглядывает в его тетрадь и хватается за голову.
— Боже! Что ты наделал! Что ты наделал, я тебя спрашиваю? Загонишь ты меня в петлю! Убегу я из этого дома, куда глаза глядят!
Вите от этих слов, которые он слышит каждый день, вдруг становится невыносимо скучно. Уже непритворные слезы подступают ему к горлу, он
начинает судорожно всхлипывать, но оказывается, что плакать, даже когда этого искрение, по-настоящему хочется, нельзя.— Не смей реветь! — слышит он голос матери. — Завтра возьмешь чистую тетрадку и напишешь все, как следует. А сейчас иди и спи, гадкий мальчишка.
Витя идет к своей постели, закрывается с головой одеялом и, глотая крупные комки слез, засыпает.
…Спи, гадкий мальчишка!
Ложка дегтя
Душным июльским вечером, когда кажется, что сам воздух липнет к телу, три приятеля — адвокат Пловкин, редактор городской газеты Шабал и судья Турусевич — сидели у последнего на балконе, пили теплое пиво под воблу и, уже исчерпав несколько тем, говорили о летаргическом сне.
— А что, — сказал вдруг редактор Шабал, слывший среди приятелей отчаянным вольнодумцем, — хорошо бы сейчас на речку, в холодок. Костер, знаете ли, развести, картошки испечь… Впрочем, суть дела не в этом. А лучше завалиться, знаете ли, на спину, глядеть в небо, стихи бормотать, а!
— Почему? Картошки испечь — тоже хорошо, — задумчиво возразил судья.
Непрактичный в житейских делах и всегда мнительный из-за опасения попасть впросак адвокат Пловкин забормотал было о том, что на реке, пожалуй, сыровато, но энергичный Шабал не дал ему договорить.
— Суть дела не в этом, — решительно сказал он. — Собирайтесь и — пошли. Какого черта станем сидеть в городе?
Они набили «авоську» всем, что нашлось у Турусевича в кухне — сырой картошкой, хлебом, луком, — Шабал прихватил еще две оставшиеся бутылки пива, и приятели вышли. Доехав на автобусе до конечной остановки, миновав затем окраинные поселки, утыканные непривившимися тополевыми кольями, они оказались за городом.
По едва уловимому запаху пойменного ила, по чуть осязаемой свежести воздушных струй здесь уже чувствовалась близость реки. Было тихое, нежное время заката. За синюю кромку далекого леса спускалось вялое, туманное солнце, честно потрудившееся за долгий день; на вершинах корявых ветел засыпая, хрипели грачи, и в воздухе уже плыл сырой, прохладный пар земли, неизменный спутник летних сумерек.
Судья глубоко, томительно вздохнул, и по сладкому выражению его красивого лица с декоративными смоляными усами можно было понять, что он умилен этой мирно отходящей ко сну природой.
Примерно в таком же состоянии духа находился и адвокат Пловкин. Маленький, умеренно облитый крутым жирком, какой приобретают на сидячей работе только очень здоровые люди, он шагал, чуть приотстав от своих приятелей и по временам издавал нечленораздельный, но вполне выражающий состояние безграничного блаженства звук — «ц, э-э-э…»
Редактор Шабал — поэт в душе, как натура более сложная, реагировал на окружающий мир не столь непосредственно. Очевидно, весь сосредоточась на каких-то неясных поэтических гулах, теснившихся в его груди, он шел, опустив гривастую, с тяжелым подбородком голову, и лишь изредка, точно проснувшись, обводил окрестность туманным взглядом.
Но как бы по-разному ни вели себя приятели, было вполне очевидно, что все трое не часто бывают за городом и открывают сейчас в себе и вокруг себя новый чудесный мир.