Рассказы радиста
Шрифт:
В-третьих, под богом ходим, вдруг да на обратном пути шлепнет, так и умрешь, не понюхавши, - совсем обидно.
Выдвинули бочку, подставили ящики. Садись, братва, не стесняйся, будьте как дома. Расковыряли банку консервов, прикинули бутылку с одной этикеткой, с другой. По этикетке и выбрали ту, какая меньше раскрашена, - ну их, фокусы.
Крякая и закусывая, опорожнили, сообщили доверительно:
– А ничего...
Принялись за вторую:
– А ничего...
Почали третью...
Наконец спохватились: пора и честь знать. Взвалили на плечи мешки.
Сюда
– Не закрывай. Завтра наши придут.
По-прежнему шла ленивая перестрелка. Били автоматчики. Плевать, пусть стреляют.
Обнялись, двинулись, услужливо поддерживая друг друга. Эх, море по колено! Споем, братцы! Почему бы и нет. Грянули:
Я уходил тогда на фронт
В далекие кра-а-я!..
Перестрелка разом смолкла. Далеко в стороне еще тявкал чей-то автомат, но и он сконфуженно заткнулся. Тишина, непривычная, пугающая тишина.
А в тишине от всей души:
И в Томске есть, и в Омске есть
Моя любимая...
Немецкие автоматчики, зарывшиеся в земле и снегу в нескольких шагах от песни, не стреляли. Неспроста, подвох, черт знает этих русских...
Автоматчики не стреляли, а должно быть, немецкую оборону лихорадило в эти минуты: кричали телефонисты, подымались с угретых нар офицеры, выскакивали к орудиям расчеты...
И в Омске есть, и в Томске есть...
Сбились, запамятовали слова, незлобливо переругнулись, затянули другую:
Эх ты, Галю, Галю молоденька!..
Их накрыл шестиствольный миномет уже у наших окопов, песня оборвалась, попадали в снег... Мины рвали на клочки мерзлую землю, степь дергалась от огненных всплесков. Над хмельными головами исчезло темное небо.
Едва кончилась первая партия выпущенных мин, как снова раздался несмазанный скрип - шестиствольный миномет посылал новые мины. И снова заснеженная земля выворачивалась суглинистой изнанкой...
Ответили наши минометные батареи, ударили с тыла орудия. Вовсю заговорили онемевшие автоматчики...
До утра не успокаивалась взбаламученная передовая.
Я в это время спал.
Утром перед нашей землянкой вырос Витя Солнышко - лицо серое, глаза тусклые, ворот шинели в черной крови, в пятнах засохшей на шинельном сукне крови плечо и грудь.
– Витька! Ранен?
– Угу.
И, шатнувшись, обессиленно повалился навзничь.
Я бросился за санинструктором.
Подвернулся фельдшер, тонкий, ловкий, с кошачьими, ласковыми движениями. Распотрошив свою сумку, он обмыл шею, положив голову Солнышка на колени, быстро перебинтовал.
– Жив?
– спросил я.
– Наполовину.
– Умрет?
– Вряд ли.
– Рана опасная?
– Самая чепуховая - кожу на шее осколком рассекло.
– Но что с ним? На ногах не стоит.
– Не удивительно. Мертвецки пьян.
Мне удалось засунуть Витю Солнышка под нары, в самый дальний угол, пока начальство хватится, авось очухается.
И начальство хватилось. По телефону передали: сержант Степанов убит наповал в голову, незнакомый пэтээровец умер на ротном КП, ему осколком вырвало живот.
В батальон срочно прибыл лейтенант Оганян, заглянул под
нары, покачал головой, почмокал губами:– Нехорошо... Ка-кой молодой!.. А?.. Что из него дальше будет? Порядочный человек или негодяй?
Меня же волновала не столь далекая судьба Вити Солнышка, а та, которая должна решиться в ближайшие дни. Так просто с рук не сойдет, передадут в военный трибунал. Мне тоже достанется...
А из-под нар время от времени высовывалась рука, грязная, цепкая, как лешачья лапа, хватала протянутый котелок, потом несколько минут из подвальной глубины слышалось сопение, чмоканье, чавканье - пустой котелок вылетал наружу, и снова - тихо; до тех пор пока кухня не станет раздавать обед, жив Витя Солнышко или почил в мире, никому не ведомо.
Оганян обещал прислать мне нового человека, но не успел.
Подняли - вперед!
Витя Солнышко вылез на белый свет, грязный, опухший от своего медвежьего сна, как сытый кот, добродушно жмурящийся на суету. Он решительно натянул на себя лямку упаковки питания.
В наступлении некогда разбирать внутренние неурядицы - шагай вперед, не оглядывайся вокруг. Но после-то наступления - оглянутся, вспомнят, возьмут Солнышко за воротник.
А Солнышко полностью ожил, а ожив, стал допрашивать меня с пристрастием:
– Ты ром пил когда-нибудь?.. Не-ет. А я вот попробовал.
В наступлении батальонный радист должен находиться рядом с командиром батальона - не отставай ни на шаг.
Наш комбат-два, капитан Гречуха, долговязый, сутуловатый, подбородок в мрачной щетине, хотя был щеголем - и брился каждый день, и в самые сильные морозы ходил только в хромовых сапожках.
Мне казалось, что в этого человека просто природа позабыла вложить чувство страха; случалось, он хватал ручной пулемет и вместе с солдатами шел в атаку, полосуя на ходу из пулемета. Солдаты его боялись куда больше, чем целого батальона немцев.
Он лез в самое пекло, за ним лез и я, да еще должен глядеть краем глаза, чтоб Солнышко, несущий упаковку питания, не сбился с пути, не закатился бы куда-нибудь на сторону. Комбат Гречуха длинноног, всей ноши у него пистолет да планшетка, а рация весила изрядно. Поспеть за комбатом можно было лишь при отчаянном усердии. И мы усердствовали, всегда поспевали. Но самое обидное: комбат никогда не обращал на нас внимания, не пользовался радиостанцией.
Он не боялся пули, но недоверчиво относился к снарядам: "Прихлопнет не узнаешь, кто тебя стукнул..." (Словно, если узнаешь, от этого легче.) Развернутая радиостанция вызывала у него раздражение:
– Раскорячились. Запеленгуют, лови тогда снаряды... А ну, подальше с этой шарманкой!
И вот мы ему понадобились.
Роты залегли перед маленькой станциюшкой. Впереди ровное место, пересеченное железнодорожными путями, густо-бурачного цвета водокачка, голые деревья окружали две копотно-черные трубы - место бывшего станционного здания.
С водокачки бил пулемет, заткнуть его можно было только артиллерийским снарядом.
Капитан Гречуха ругался, обещал снять семь шкур с каждого телефониста - они путались со своими катушками где-то далеко в степи.