Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы (сборник)
Шрифт:

Соответствие сынам богов зашло так далеко, что как-то ночью они, подобно Диоскурам, спрятались в дупле. Правда, не дуба, а старой ивы. И спрятался в нем один Олл Муркельманн, а ночной сторож Берэншпрунг его охранял, что он и обязан был делать по роду занятий. Когда подбежали преследователи, ночной сторож Берэншпрунг объявил: «Тут кто-то побег, я за ним. Вот только проклятая нога… А он как сиганет, ну как сквозь землю провалился».

И все бы сошло благополучно, если б Олл Муркельманн не закашлял в старой высохшей иве. Его вытащили оттуда, но в суматохе забыли посветить в дупло. Сторож Берэншпрунг страшно ругал задержанного, а потом под эскортом преследователей доставил его в пожарную часть. Олл Муркельманн ни по дороге, ни после ничего не выдал, а только размахивал кулаком и грозил богачам страшной местью. На следующий день пришлось его отпустить, потому что у него ничего не нашли. Он объяснил, что побежал и спрятался в старой иве шутки ради, чтобы посмеяться над своим другом и заставить его побегать.

А друг сразу после доставки пленного в пожарную часть вернулся к старой иве, вытащил

оттуда индюка и, спрятав его под пальто, пошел домой. Вместе с другими обитателями богадельни они съели птицу. Олл Муркельманн довольствовался одной порцией: он украл индюка из чисто спортивного интереса — или из мести богачам. Принести его к себе домой он не осмелился: жена выставила бы его вместе с птицей. Индюк был с барской усадьбы. Там их водилось много, а значит, и греха в том не было. Доносить никто б не стал: сотрапезники не любили богатых. Когда же об этом стало известно, смеялась вся деревня, а Диоскуры начисто все отрицали. В усадьбе индюка давно забыли, их там действительно водилось много.

Это не просто уморительная история, рассказанная «под мухой», чтобы посмеяться над людской глупостью. Корни ее уходят глубоко в нашу деревенскую землю, а ветви и листья широко раскинулись над ней. Но в то время всей деревне и нам она казалась именно такой веселой историей; правда, позднее кое-кто серьезно задумался над ней.

Мы знали только, что оба мужичка были бедняками, а Олл Муркельманн слыл запойным пьяницей, хотя и пил немного. Зато ночной сторож Берэншпрунг мог пить сколько влезет и, несмотря на это, почти никогда не качался. Один неделями ходил трезвый и прилежно работал на лесопилке: он жил в полуразвалившемся домишке, имел приличную жену, которую, будучи трезвым, слушался беспрекословно, детей давно уже разбросало по свету. Другой обитал в богадельне, и потому родная дочь, вернувшись из города с прижитым сыном, вела ему, что называется, хозяйство, если у нее после дойки крестьянских коров оставалось время.

Два друга стали неразлучными сразу после войны тысяча восемьсот семидесятого года. Тогда они ходили в великих героях и еще не были жалкими пенсионерами. Муркельманн вернулся домой после тяжелого ранения в голову, а у папаши Берэншпрунга одна нога была деревянной. Зато в первые годы, когда союз фронтовиков устраивал шествия, увенчанные венками из листьев дуба, они шли отдельно, позади председателя союза, старого графа, и впереди всех крупнопоместных крестьян. В зале они сидели между первым председателем и вторым, деревенским старостой, а в торжественных речах их заслуги отмечались особо. Тогда они охотно возвращались по ночам в свои убогие жилища или их приводили домой. Они безропотно терпели нищету и трудились до следующего всенародного праздника, которых, по счастью, в году было три: день рожденья императора, Седан и день рожденья графа.

Но время, время делало свое дело. И хотя оно выжгло эти три великих праздника в сердцах людей, с каждым годом стиралась память о подвигах ветеранов и кавалеров Железного креста. Старые фронтовые друзья умирали один за одним, а новые члены союза были людьми, просто где-то служившими, — героями казарм. Как например оба новых председателя. И уже никто не чествовал ни венком из дубовых листьев, ни почетным местом в день рожденья императора и графа и не воздавал хвалу двум прославленным героям, только в годовщину Седана о них снова вспоминали, да и то вместе с другими участниками войны, вернувшимися домой невредимыми. От такой забывчивости и неблагодарности помогала разве что водка, умеренное бунтарство и безмерное бахвальство.

Тут уж подвиги превращались в решающие сражения, а сами рассказчики — в деревенских дурачков, над которыми все добродушно подтрунивали.

Ночной сторож Берэншпрунг рассказывал: «Берэншпрунг, — говорит мне ротмистр, — сейчас мы им покажем». Меня он почему-то любил, хотя вообще был сукин сын. Ну, я тут как тут, а они давай пулять из своих митральёзов, ну чисто лук из лейки поливают. Вот, думаю, из лейки все выльется, а лук останется. Так оно и вышла, а потом эту проклятую батарею… Они думали, если у них там такие дуры, то все. Во какие засранцы-антилиристы. Не потеряй я тогда ногу… Это уж точно. После в полевом лазарете глаза открыл, а возле меня мой ротмистр стоит. Берэншпрунг, говорит, ведь без тебя бы мы пропали. А потом мне полковник самолично… так точно, собственной рукой Железный крест к форменке пришпилил: «Берэншпрунг, полк тобой гордится». И генерал в приказе по корпусу объявил: «В смертном бою под Массатур мы победили благодаря таким героям, как наш Берэншпрунг…» (Пауза.) Ну, а теперь? Я тебе говорю, что теперь? Теперь какой-то паршивый граф, вишь ты, не желает, чтоб я в годовщину Седана шел за ним. А длиннорясый поп мораль мне читает, что в годовщину Седана выпиваю-де на стакан больше. И я тебя спрашиваю, Муркельманн: «Где на свете справедливость? Нет, ты мне скажи…»

На это Олл Муркельманн отвечал: «Касаемо французов с ихними митральёзами, может, ты и прав, Берэншпрунг… Но антилерия, скажу я тебе, будь там не мусье в красных штанах, а прусская полевая антилерия, где б ты был со своей ногой? Я бы на ихнем месте тебя как жахнул снарядом по передку, места бы не осталось, куда полковнику приколоть крест. То ли дело наша батарея под Вёртом: только мое орудие и стреляло. Гляжу я: ну, думаю, конец пришел. Все лежат товарищи мои, какие померли, а какие кричат. Ну, думаю, пора драпать. Но все ж решил: нет, погоди, Муркельманн, лучше умри героем. Сам заряжал, наводил и стрелял. Французишки врассыпную. Каждый выстрел в цель. Я вижу: вон они — и беглым огнем крою… Заряжаю, целюсь, стреляю! Все сам, чтоб ты знал, а они дёру. Мне бы передохнуть, а я все заряжаю да стреляю, даже наводить перестал. Только заряжал…»

Тут

его в первые годы всегда обрывал Крюгер, тоже ветеран; тот, правда, ранен не был и служил в пехоте: «Да, и так все время: заряжал, стрелял. Наводить тебе не нужно было, только заряжать да стрелять. А потом и заряжать перестал. Стрелял да стрелял… Вот теперь мы знаем, почему ты так руками размахиваешь».

На это Муркельманн хрипел: «Так точно… если я и перестал стрелять, так только потому, что проклятый француз гранатой как вдарит… Да. Попробуй-ка со здоровущей дыркой в башке… Что ты понимаешь, пехтура несчастная, в антилерии? Ты получил Железный крест али я? Ты, думаешь, тебе его дадут за здорово живешь? Ты, что ли, выиграл битву при Вёрте или я? Ты герой или я? Ты думаешь, послали б они меня в полевую жандармерию, если б я не был таким заслужённым человеком? А знаешь ты, что такое полевая жандармерия? У меня во какая власть была! Я всех мог заарестовать, всех как есть. Я б тебя зараз арестовал, да только ты и в бою-то ни разу не был. И Берэншпрунга, хоть он герой, и того… мог арестовать. Это точно, по своему усмотренью… И его ротмистра тожа, и полковника тожа, и генерала тожа, то-то и оно. Жандарму все дозволено. А я им был. А теперь что? А теперь я помалкиваю в тряпочку, когда десятник мне велит: „Муркельманн, заткнись и работай!“ А моя старуха такая же паскуда, как граф и пастор… Кто был полевым жандармом, она или я? Кто герой, она или я? Они еще узнают Олла Муркельманна, Нужно революцию сделать, а меня жандармом при ней. Вот ужо достанется им: и господину графу, и чернорясому, и тебе тоже, Крюгер!»

На это Крюгер всякий раз под хохот других завсегдатаев кабачка изображал на лице испуг и подносил Муркельманну четверть водки, чтобы тот его потом не арестовал.

Год-другой существовал еще и третий бунтовщик, тоже ветеран семидесятого года. Он нанялся каретником в усадьбу по протекции самого графа, прослышавшего, что новый работник воевал под Седаном: стань он членом Союза фронтовиков — и Куммеров вышел бы на первое место среди всех геройских союзов округа. Но новый камрад никак не хотел вступить в союз, так что граф только внес его в список, а взносы платил из собственного кармана. Когда же каретник в годовщину Седана и на день рожденья кайзера постоянно сказывался больным и дошел до того, что за кружкой пива — одной-единственной — стал вести подозрительные речи в кабаке: дескать, надо бы обождать да запрячь живоглотов в плуг и он, мол, уже подыскал подходящую упряжь, да вот жаль, что беднота в здешних местах больше тянется к стакану с водкой, а не к веревке для богатеев и открывает рот только для того, чтоб влить в него зелье, вместо того чтобы протестовать, — тут граф его выставил вон. Даже Диоскуры, и те признали, что такой человек им не ко двору. Что правда, то правда: гореть богатеньким синим пламенем, но чтоб бедняк, у которого ничего за душой нет, чтобы и он не ходил в героях и чтоб ему стаканчика водки не пропустить, нет уж, увольте. Наверное, каретник был тайным смутьяном, вроде старика Драйера, которого тоже прогнали. Тот хоть и не защищал отечество под Седаном и вообще солдатом не был, а тоже, выпив, частенько колол людям глаза бедняцкой правдой.

Самым интересным бунтарем для ребятни был Олл Муркельманн. Хотя детишек мало трогали регулярные попойки и распри Диоскуров, но когда приходил черед Олла Муркельманна и он один шел в кабак, они собирались у стойки. Это случалось раз в месяц или в полтора, как правило, сразу после обеда. В это время на Олла Муркельманна находил стих, и было это заметно уже по тому, что в такой день он надевал помятый плотницкий котелок. Обычно он напивался тогда в одиночку. В деревне было не принято ходить пополудни в кабак. Громко разговаривая сам с собой, он за час напивался, и тогда происходило то, что в этой истории, несмотря на ее неизменное повторение, так нравилось деревенской ребятне. После того как Олл Муркельманн в монологе выворачивал наизнанку весь мир от Парижа до Куммерова, он расплачивался, не забыв прихватить с собой поллитровую. бутыль, вставал и, привязав к котелку метелку из перьев, настоящее гусиное крыло, брал в правую руку витую, как штопор, палку, память о тех временах, когда он был странствующим подмастерьем, а в левую — бутыль и направлялся к дверям, громко возглашая: «Ну, а теперь прибью старуху!» И под пение песен странствующих подмастерьев, размахивая палкой и бутылкой, он, покачиваясь, шел домой, преследуемый толпой куражащихся ребятишек. Конец всегда бывал один: придя домой, он и вправду пытался бить свою строгую, серьезную жену, ибо из всех хозяев, от которых страдало его свободолюбие, она, вероятно, представлялась ему самой слабой. И хотя ему и удавалось разок-другой стукнуть ее, крепкая баба тут же вырывала у него палку и разделывала под орех. Иногда она хваталась за метлу, а однажды взяла в руки даже чугунную сковородку. Олл Муркельманн в таких случаях сразу сникал, опускался на пол, а жена хватила его за шкирку и швыряла на постель. Затем она выходила на порог и давала нам жару. А незадачливый бунтовщик тут же засыпал и на другой день вовремя являлся на работу. И так до следующего раза. Ребятня, сопровождавшая его в этих, с позволения сказать, геройских походах, менялась каждый год, а он тридцать лет оставался все таким же.

Когда после первой мировой войны и в самом деле произошла революция, брызги которой долетели и до Куммерова, бунтовщики давным-давно умерли. Может, свержение графа и доставило бы им маленькую радость.

Собственно говоря, с наступлением новых времен в Куммерове ничего не произошло; только нового помещика звали теперь просто господин Шнайдер и был он не гордым графом, а обходительным колбасным фабрикантом; новая монархия звалась республикой, а новый Союз фронтовиков — союзом «Киффхойзер» или «Стальным шлемом». И все же председателем Союза фронтовиков был теперь не помещик, а крестьянин.

Поделиться с друзьями: