Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А все-таки этот мир зевать не дает, потому что в этом мире надо поворачиваться поживее. Вроде того, как проститутке надо поворачиваться поживее, если она жить хочет. А потом еще я читал, что преступники и художники заодно, потому что против них ополчается общество. Это было как-то в «Пикчер пост». Вроде Рембо. В Фулхеме жил один парень, который читал мне стихи Рембо. Души проклятых или что-то вроде, потому что искусство — это значит, ты должен страдать. Хагет говорит, что Рембо познал себя и тогда завязал со стихами. Рванул за большими деньгами и нажился. Работорговля или что-то вроде. Многие художники — садисты, понимаете? Но Хагет говорит, что Рембо вообще-то так себе. Он говорит, что настоящий гений — это Сила Воли. А все это искусство и страдания — колеса, Хагет говорит. (Я не люблю, когда Хагет говорит такие слова —…колеса и прочее. Интеллигенты многие так говорят — на… то да в… это — только так говорят, как будто боятся, что слова их укусят. Когда они это заводят, я просто гляжу на них. Они быстро кончают. Но Хагет не такой. Если он говорит, он говорит всерьез. Но слова эти все равно употребляет — на… и прочее. Не знаю зачем.) В общем, как-то раз Рембо сидел в кафе с поэтами и остальными, извращенцев среди них много было, парень, который мне рассказывал, сам такой. А он вдруг как схватит нож и ножом этих остальных по пальцам. Прямо на

столе.

И со мной так бывает. Вдруг заведусь, особенно если кто меня заденет. Я не прощаю, я этого не признаю. В школе я чуть не убил одного. С этого и начались мои неприятности. Есть на свете четыре или пять человек, которым бы я с удовольствием выпустил кишки. Вроде того, что я про мачеху говорил. Если бы вернулся туда, то, пожалуй, и ее бы убил, потому что могу завестись, а я свою силу не мерил. Так что зря они мне шлют подарки ко дню рождения. Теперь они там прилично зарабатывают, а прислали всего пять фунтов. Не то что я их попрекаю. Только все равно уходят они не на то, на что бы им хотелось. На стрижку и тому подобное. И бутылка хорошей штуки — она волос не сушит — понимаете, потому что от спирту они секутся, а эта дает тон без всякой краски. «Пур лез ом»[27] называется.

Так вот, я говорю, они в меня не верят. Считают меня обыкновенным сачком, если не похуже. Но я не огорчаюсь. Они еще увидят. Я просто ищу себя, и все. Если бы мать жива была, она бы поняла. Она следила, чтобы я как следует говорил, — говорю я хорошим языком, понимаете, а вот писать мне тяжелее. Конечно, если окажется, что я стану поэтом, это дело другое, потому что тут не писание, а слова — ну, что ли, сила в них должна быть. Поэзия — это как живопись словами. Так я понимаю. Она меня повела к психологу, потому что я завелся и чуть не убил того малого. Но потом она умерла, а он ни в каких психологов не верил. А потом женился на этой суке. Психолог сказал, что я должен найти себя, — так, кажется. Я не очень хорошо помню. Все равно у меня умственный показатель был низкий, и в армии то же самое. Я раньше огорчался, но Хагет говорит, все это колеса. И что я в школе не очень успевал — тоже.

Понимаете, я пытаюсь выяснить, к чему все это. Потому что если так посмотреть, то хорошего вроде мало. Но я всегда знал, что какой-то смысл есть в этом, в смысле — в жизни и вообще. Не религия, заметьте. Раньше я тоже так думал и много ходил по разным церквам. Потому что они с мачехой про это знать не хотят. Машина, кино, довоенные танцы. Больше они ни о чем не думают — кроме секса, конечно. Я завожусь, когда про это думаю. Крису — это сыну своему — купили мотороллер за то, что он стипендию получил в педагогическом училище. Не скажу, чтобы я ему желал на нем разбиться, но около того. В общем, раз они в религию и прочее не верят, я думал, что-то в ней должно быть. Мать всегда ходила на рождество и на пасху. (Я иногда думаю, не было ли там какой хитрой истории с моим происхождением. Я знаю, матери с ним никогда не хотелось. И я бы ее не винил, если бы это был кто-то другой. Я бы рад был, хотя незаконным сыном называться — тоже не подарок. И еще это много чего объяснило бы — например, почему я не как все.) И я ходил по разным церквам — много есть таких, про которые никто толком не знает, вроде тех, которые называют себя Святыми наших дней[28], и тому подобное. Ходил и к Мраморной арке[29] слушать. Но чего хотел, не нашел. Похоже, как Хагет говорит, они знают только часть, а делают вид, что все. Само собой понятно, что где-то вся Правда должна быть. В общем, говорили они не совсем про то, чего я ждал. Понимаете, это вроде того, когда я хочу отшить кого-нибудь, я говорю: «Вы не в моем вкусе, но все равно спасибо». Больше было в одной книге, которую я купил: «Треугольник света. Исследование мистицизма» Дж.-Г. Партриджа, доктора фил. наук. То есть сколько я смог из нее одолеть. Там давался, понимаете, Внутренний смысл. Но Хагет говорит, что никогда про эту книгу не слышал, а идея ему не особенно нравится — может, в ней и правда ничего особенного, мне всего семнадцать было, когда я эту книгу покупал.

Хагет пишет книгу, которая много сделает для открытия Правды, но на нее уйдут годы, потому что он берет не только религию, но и философию. Так что он работает в этом пароходстве, но у него стихи печатают, и последователей вон сколько — называются Шарагой. Правда и Реальность — люди уже тысячи лет над этим бьются. Что реально? Аристотель говорит — то, что мы видим, а Платон говорит — то, чего мы не можем видеть, то, что вроде за вещами. Я читал об этом в дайджесте. А Сократ сказал: «Познай самого себя». Но Хагет говорит, главное — Воля. Мы должны воспитать нового человека с настоящей Силой Воли. А без Силы Воли большим человеком не станешь.

Конечно, я мог бы найти работу с перспективами, но что толку? Тоже мне — вон они все в метро и в автобусах; может, у них и дом будет в пригороде, и машина, и жена, и дети, но когда они все это наживут, они по большей части тут же загибаются. Не будь безликим человеком, Хагет говорит. Это он их так называет. Нам некогда — моему поколению. А потом мне нужно свободное время, чтобы думать и искать себя. Так что по большей части я устраиваюсь ненадолго — грузить там что-нибудь в фургоны (но я не очень сильный), или швейцаром, или на фабрику мороженого, или официантом. И комнату часто меняю. Мы непоседы, нам некогда. А иногда ночую где придется, но это, ну, что ли, не всегда мне по вкусу, хотя все-таки компания, а то одному мне бывает тоскливо. Но все равно надо иметь волю, чтобы переносить одиночество, если хочешь чего-то добиться. Иногда у меня и комната отдельная, и на работу еще не устроился, как теперь вот, и это самое лучшее.

Конечно, успех может прийти внезапно — вроде этой карты, которую я видел на днях, на ней показаны все клады, найденные в Англии (страну я плохо знаю — только что исправительная школа была на Йоркширских пустошах), или еще не востребованные наследства, можно получить их список, если попросить. С моей фигурой и ногами можно было бы стать танцовщиком; я бы и петь мог, только курить не могу бросить. У Элвиса Пресли вон сколько машин, а Томми Стил начинал в скифле[30] вроде того, что играет в кафе, где я сижу всегда. (Научаешься растягивать свою чашку кофе.) Или возьмите открытия Кэрол Левис — все они молодые, но это несерьезно. Традиционные занятия серьезнее. Но вообще-то я не особенно предаюсь таким мечтам, потому что, если собираешься думать о Правде, голова должна быть ясной — и это только сачки мечтают выиграть миллион в тотализатор или с ходу сделаться Джонни Рэями.

И все-таки мне повезло, что я познакомился с Шарагой. Сьюзен — учительница. Мы разговорились в итальянском кафе, а она тогда была подругой Реджа — он второй после Хагета. Я думаю, ему самому хотелось бы быть главным, но Хагет — гений, а он нет. Редж верит в

Силу, а Гуманизм, говорит, к такой-то бабушке: если нужно ликвидировать миллионы человек — какая важность? Большинство людей все равно не живет, а Хагет верит в Силу и Руководство — но для Возрождения Мира. Так что они часто ссорятся. Поначалу Редж смотрел на меня косо — понимаете, ясно было, что я нравлюсь Сьюзен, но теперь у него другая девушка, Роза, которая работает машинисткой. Сам Редж не особенно работает. А потом, понимаете, они по большей части (в смысле мужчины) одеваются очень плохо: грязные фланелевые брюки — я бы сроду не надел — и пиджаки (кто теперь носит пиджаки?) и стригутся бог знает где, если вообще стригутся — частью потому, что слишком заняты мыслями и разговорами, частью — боятся, как бы их не заподозрили в наклонностях, но главное — буржуазного ничего не любят (один только Хагет говорит Сьюзен: «Чушь», когда она называет что-то буржуазным). Ну и при том, как я одет, — понимаете, когда есть деньги, я покупаю джинсы и свитеры в одном месте, где делают специально на вас (так что больше ни на ком такого не увидишь), а стригусь у Рэймонда, 15 шиллингов с «Пур лез омом», и джинсы у меня тугие, потому что у меня хорошие ноги. Ну и, понимаете, Шарага думала, то ли я шустрю чего-то (а чего у них есть терять-то?), то ли я с наклонностями (Шарага решительно против таких, но Сьюзен могла бы их успокоить насчет этого), или вожу компанию с пижонами (а я всегда один). Так что сначала они отнеслись не очень доброжелательно (кроме Сьюзен — а женщины в Шараге мало значат), но я подумал: раз уж может случиться так, что я стану художником или писателем, мне с ними повезло (ведь даже Хагет говорит, что в Англии трудно прорваться в круг художников и писателей), а потом говорили они как раз о том, что мне нужно, — понимаете, о Правде, и Силе Воли, и Гении, особенно Хагет, а вообще мне бывает одиноко. Так что когда я был с Сьюзен и мы были с Шарагой, я не говорил, только слушал. Это тоже такой прием: если кого-то или чего-то хочешь, ничего не говори — понимаете, это вроде таинственно, а я говорил уже, люди тайну любят. А еще в Шараге — даже Хагет — любят слушателей. Но самое главное, я хотел слушать, мне нужно это знать, если хочу найти себя, а образование, понимаете, у меня не очень, так что слушать приходится как следует. Сначала не думаю, чтоб Хагет меня замечал. Но один раз Редж завел, что, может быть, нет никакого Разума, никакой Правды — лишь бы просто поумничать. Хагет на него разозлился за это. Тогда я сказал, что Редж неправильно говорит, потому что Правда есть, ее можно найти, это каждому ясно. И после этого Хагет стал спрашивать обо мне, когда меня не было, и говорил Сьюзен, чтобы она меня приводила. Так что теперь я все больше с ними. (А насчет одиночества — это я говорю, когда кто-нибудь мной интересуется. Я это умею — и насчет того, что мать умерла, и насчет суки-мачехи, и что он мне вовсе не отец. И по большей части действует; иногда мне говорят: «Слушай, тут вот пара фунтов, взамен ничего не надо». Я это рассказываю жалобно, как потерянный, потому что я мог бы быть актером, а может, и буду, когда найду себя. Но самое смешное, что это правда. Только я не очень об этом думаю, потому что надо быть самостоятельным и слабины не давать. Так что я вроде и вкручиваю, и в то же время правду говорю — самому даже чудно.) Но Шарага — она не то, что сердитые молодые люди, о которых вы читали. Кто-то сказал это, и Хагет очень рассердился, потому что Воля проявляет себя через Любовь и Руководство. А все эти сердитые верят в демократию и свободу и всякую ерунду, которая только мешает настоящему мышлению, как говорит Хагет.

Но при этом Шарага тоже сердитая, поскольку все, что сейчас делается и пишется, все — колеса. Хагет говорит: чтобы их идеи взяли верх, нужно только время, но все равно — я говорил уже — нашему поколению некогда. И я тоже сердит — я говорил уже — до того, что всех бы их мог поубивать: и мастеров, и метрдотелей, и полицейских, и девок, которые хотят быть добренькими, и гомосексуалистов, которые хотят быть добренькими, и его, который письма пишет из Саутгемптона. «Ты ведь знаешь, Кенни, я не раз говорил тебе и опять говорю, что здесь для тебя есть и работа, и кров, если ты будешь уважать твою мачеху и не будешь водиться, как раньше, со списанными матросами. Потому что это грязная публика, Кенни, ты сам понимаешь. И пожалуйста, не думай, будто мы не хотим твоего возвращения». Я и не думаю, я знаю. Мачеха изо всех сил меня выживала, и я не вернусь или уж вернусь большим человеком, которого ей придется слушать. Но мне нельзя особенно об этом думать: я говорил уже, что завожусь и тогда за себя не отвечаю. Я свою силу не мерил. Вроде как этот, в исправительной школе, — написал «психопат», но я не особенно обращаю внимание. Мне надо знать, к чему все это, для чего мы здесь и что такое Правда. Бывает, я просто уже не могу — так мне хочется это знать. Часто мне казалось, что я нашел, а оказывалось сплошной парашей. Но думаю, от Хагета я могу многому научиться, потому что он гений. Короче, я сейчас туда собираюсь — в итальянское кафе, к Шараге, а вовсе не домой, в паршивый Саутгемптон. Сьюзен сказала Хагету, что сегодня мне исполнился двадцать один год, и Шарага устраивает мне день рождения. А я по большей части не пью, потому что могу рассердиться, но с Шарагой мне хорошо, и, может быть, я напьюсь на своем дне рождения.

Шарага занимала два длинных стола в дальнем углу. Если лоснистый вялый фикус, маячивший над ними, был уже и сам по себе привычен, как аспидистра — тоже в свое время модный экзот, — то ненарочитая неряшливость членов Шараги словно окончательно поставила крест на тропическом прошлом мясистых листьев, требуя от них полной акклиматизации в мире скромно обеспеченных британцев. Среди единообразия замысловатых мужских причесок и «конских хвостов», среди рыбацких свитеров и джинсов задушевная гимназическая ветхость мужских нарядов Шараги и полинявшая, но аляповатая благопристойность женских могли бы показаться оригинальничанием навыворот. Но одежда Шараги — ветераны-костюмы, замусоленные брюки из фланели и вельвета, джемперы и юбки, жалостно-тусклые серьги и брошки — была не сознательным протестом, а всего лишь пережитком унаследованных, принятых вкусов, производным скудных заработков. Даже Гарольд надел свой блейзер только потому, что это был его единственный наряд. Они не замечали оджинсованного мира вокруг, как не замечали фикуса, игроков в китайские шашки, гитары скифла.

Они всегда собирались в этом итальянском кафе и пили кофе. Как всегда, они разговаривали — вернее, разговаривали мужчины, а женщины, по видимости, слушали. К одежде и те и другие относились с одинаковым безразличием. Девушки, кроме Сьюзен, были неинтересные, и, кроме Розы — ненакрашенные, правда, только у Розы была плохая кожа. У молодых людей были сильные лица со слабыми подбородками — кроме Гарольда Гетли, мужчины постарше, простоватого вида, в очках. Ему, наверно, перевалило за тридцать. У Хагета было худое белое лицо в веснушках, нечесаные рыжие волосы, светло-серые глаза и жидковатые, рыжеватые усики. Потеряв интерес к беседе, как сейчас, он застывал, и лицо его становилось бессмысленным.

Поделиться с друзьями: