Рассказы
Шрифт:
Обитатели Черных Дыр ту же самую глубокую мысль выразили бы следующим образом:
— Он-то, жеребец пятиногий, ей всё свой хрен вправляет, а она — ни «тю», ни «зю».
Или:
— Васька-то ей: «гыч-гыч-гыч! пыр-пыр-пыр!», а Людка-то свои пельменя (т. е. глаза) выкатила, что твоя мексиканская блядища (т. е. героиня мексиканского сериала) — и ни тебе «здравствуй», ни тебе «налей стакан»
Или:
— Понималка между ними была аховая: у неё ж, у Ленки-безгондонки (так её прозвали за частые аборты) не мозги, а подмороженное козье серево, она ж боится всего: ёжик пукнет — испугается. А он-то, Володька-то,
Дом я купил у Клавдии Мартышкиной, работавшей на районном хлебозаводе. Клавдию все звали, разумеется, Мартышкой, вернее — Клавкой-Мартышкой. Здесь часто давали такие вот «клички-биномы»: Клавка-Мартышка, Ленка-Безгондонка, Васька-Полухряк.
У Клавки имелся муж, Сергей, бывший уголовник, отсидевший неизвестно за что в общей сложности лет пятнадцать, ослепительно синеглазый, щуплый, беззубый мужик, который не занимался ничем, кроме рыбной ловли. Изъяснялся он так:
— Я-те там за карася-то, да и вот, а чтоб-те там в пруд; — ни за того так и н;.
— Чего н;-то? (это его переспрашивают)
— Агрессия НАТО! Того и на, что с карасем да и так, а хрен ли, если в пруд;.
— Что в пруд;?
— Бант на елде! Карасем, говорю, так? Ну? А леска-те намоталась, ну и как слониха на пеньке — хыч-хыч, вот те и тушенка-мошонка.
Сергей всегда говорил очень много и эмоционально, но не понимал его никто. На самые простые вопросы он всегда отвечал пулеметной очередью из, казалось бы, никак не связанных друг с другом слов. Так что все давно махнули на него рукой. Спросишь его:
— Серега, тебе налить?
Отвечает:
— Стакан-те, у него ноги где? Нету, а с какого ж те, чтоб не наливать, раз такого? Лей — не жалей — ёж не трактор.
— Какой ёж? Какой трактор? Наливать тебе или не надо?
— Россия — не Канада! Нет такого закону, чтоб за водярой в космос летать.
Да ну тебя! … Как с тобой Клавка живёт, с трепачом…
— Как Россия с Ильичом. Стакан-те — это какого? То-то и на нём, что плеснуть. По сто пятьдесят — и под кумпол. Крути каучук, Роднина под Зайцевым!
Ему наливали. К водке он был равнодушен.
У Сереги в голове было то же самое, что и на языке, то есть ничего — и все сразу. Ум Сереги каждое мгновение жизни делал титаническую попытку охватить весь мир в его совокупности, так сказать, синтезировать Бытие. Любой вопрос он принимал за вопрос о смысле жизни. И тут же этот вопрос решал. Каждый раз — по-новому. Например, спросишь его:
— Серега, картошку когда сажать будешь?
Ответ:
— Жук-те в дерьме, Маркс-те в бороде, а клубника в Израле.
Или:
— Серега, в колонке вода есть?
— Гагарин-те тоже каждый месяц трусы стирал, а всё равно, бляхин спутник, задвинул чуни.
И при этом Серега всегда находился в ровном, гармоничном приветливом настроении. Ничто не могло вывести его из этого равновесия. Какой-нибудь Сократ или Чжуан-цзы по сравнению с Серегой Мартышкиным — просто мальчики, вернее, изъеденные черной рефлексией неврастеники.
Клавка-Мартышка была полной противоположностью Сереге. Она была начисто лишена не только абстрактного мышления, но и мышления конкретного. Она не мыслила — она вся тревожилась. За это её, кстати, многие звали Чучундрой.
Крупная,
белобрысая, розовая, как свежая лососина, здоровая баба, Клавка всего на свете боялась и не доверяла миру ни в чем. Скажем, покупает Клавка в ларьке хлеб. Ей говорят: «тридцать копеек». Клавка выкатывает глаза (в деревне говорили: «залупила трында бельмы») и плачущим голосом выпевает:— Ой, и тридцать-то?… Что ж не двадцать-то?…
Или, схватив щеку рукой, как будто её гложет флюс, скорбно интересуется:
— Ой, да сегодня понедельник ли?
— Понедельник, понедельник…
— Ой, а что ж это не среда-то?
— А зачем тебе среда?
— Да уж и не знаю, спокойнее как-то…
— А чего спокойнее-то? К выходным, что ли, ближе?
— Да на кой прыщ они мне, выходные-то… В выходные-то еще хуже: будто как понедельник скоро.
— А понедельник-то чем плох?
— Ой, уж не знаю я, щекот;т будто чегой-то внутри по-недоброму, прям как этот… ужик за пазухой.
— Да кто тебя щекот;т? Тебя пойди защекоти… У тебя пазуха-то… Там не ужам, там слонам в прятки играть.
— Ой, не знаю, не знаю… Все чегой-то не то, да не туда, да не так… Прям как в этом в лаби…ринте, что ль, как его…
— Ладно, завтра вторник, а там и среда…
— Ой, не дай бог!
— Что не дай бог?
— Ой, не дай бог вторник, хуже вторника-то только пьяный пулеметчик…
— И вторник тебе не нравится…
— Ой, да только бы не вторник, лучше от козла тройню родить, чем вторник-то…
И так до бесконечности.
Торговался я с Клавкой несколько месяцев. Сошлись на сумме, которая была раза в два меньше реальной. Серега в этом деле не участвовал, только весело повторял: «Банкуй, Мартышка, прикуп наш!» — и шел ловить карасей, которых потом отдавал коту Шельме, вальяжному альбиносу с наполовину откушенным собаками ухом. Шельма деловито жрал карасей, забирался на плечо к Сереге, и тот носил его по деревне, дремлющего.
Дом, который я купил, находился в состоянии страшном. То есть сруб-то был добротный, но грязь в избе и вокруг неё — ужасающая.
Как можно было жить в такой грязи, не постигаю. Мартышкины не знали, что такое мусорное ведро. Все выкидывали прямо за крыльцо, на землю с Серегиным философским комментарием: «Хряк — не баба, гниль — не триппер». Пол в избе весь сгнил от сырости, грязными были и обои. Окна сколочены были кое-как, щели затыкались тряпками. Вонь в избе стояла адская.
Месяц я драил избу, перекапывали землю вокруг, доставая то битые бутылки, то какие-то гигантские голубовато-глянцевые кости. У сортира я вырыл солдатскую каску и штук двадцать крупных гильз. Из-за забора в это время за мной наблюдала Могонька, наша соседка (Светка Приходова), прозванная так за то, что, напившись, любила хвалиться: «Я всё могу, я и это могу и то могу, я всё могу».
Каска не произвела на Могоньку никакого впечатления.
— Котелка не выйдет, — сказала она, пощелкав железо, — ржавлёное всё. Ты вон на задах копни, там пушка зарыта.
— Пушка?
— Пушка, пушка. Сорокопятка.
Здесь, действительно, шли бои. Сорокопятку я до сих пор не раскопал. Она, по рассказам концовцев, находится где-то под тремя крупными черемухами.
Не знаю, может, лень возиться с черемухой, может, жаль деревьев: все-таки они живые, а пушка — шут её знает, может её там и нет.