Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Расставание с Нарциссом. Опыты поминальной риторики

Гольдштейн Александр Леонидович

Шрифт:

Следует подчеркнуть и другое, может быть, еще более важное обстоятельство. Официальный запрет на альтернативные (параллельные) платформы, идеологии и группы привел к болезненным трансформациям в сознании тех людей, которые не желали подчиняться господствующему порядку речи и зафиксированному в нем порядку надзора и наказания. Неприязнь к официозной идеологии (будь то политическая или эстетическая в самых вульгарных проявлениях последней) и к официозным формам групповых объединений вызвала к жизни тот характерный феномен, когда любая идеология, в том числе отчетливо сформулированная художественная программа, и любое основанное на общности концепций артистическое содружество с неизбежной для последнего цеховой семантикой стали восприниматься как нечто в фундаментальном смысле неподлинное, противопоказанное настоящему творцу. В запоздалом соответствии с псевдоромантическими доктринами (сами-то романтики, подобно всякой школе, являли как раз пример последовательной групповой работы) провозглашалось, что долг незапроданного Левиафану художника — это одинокое «моцартианское» творчество, не связанное в своем свободном самораскрытии ни с какими теоретическими ограничениями. Роль теории высокомерно преуменьшалась. Идеология же в мнимом и невольном созвучии с известными тезисами Маркса и Манхейма безоговорочно отождествлялась с ложным сознанием. Как правило, такой позиции сопутствовал тяжелый эстетический консерватизм и даже фундаментализм. Ретроградная тенденция эта была преодолена только в середине 50-х годов, с появлением в подземном слое русской культуры, там, где была сосредоточена основная художественная энергия эпохи, новых объединений поэтов и

художников, вновь осознавших ценность совместной творческой и теоретической работы. Но вернемся к ЛЦК.

Советский литературный конструктивизм поставил во главу угла проблему организации и смысла. Это соответствовало рационалистическому пафосу эпохи, явившемуся ответом на глубокий структурный и организационный кризис, порожденный мировой войной. Мировая война, писал А. Богданов в предисловии к своей «Тектологии» [1] , есть не что иное, как организационный кризис в мировом масштабе — следствие общественной стихийности человечества и анархии взаимных отношений между государственными организмами. Конструктивизм возник и как ответ на технологическую революцию 20-х годов, американизацию всех форм жизни, их рационалистическую проработку под знаком достижения максимальной целесообразности и комфорта.

1

Богданов А. Всеобщая организационная наука (тектология). 3-е изд. Ч. 1. Л.; М., 1925. С. 17.

В программном разделе сборника «Бизнес» Зелинский отмечал, что конструктивизм становится на гребень гигантской волны энергетического подъема и небывалого роста техники: таков стиль эпохи, ее формирующий принцип, который можно найти во всех странах, не склонных к культурному изоляционизму. Зелинский вводит понятие грузификации как центральной характеристики современной ему культуры. Конструктивизм, привычка подходить ко всем вопросам жизни с переустроительной и строительной точки зрения, и есть порождение грузификации, каковая вкратце сводится к следующему. Это выражение извечно присущей человеку организационно-технической потребности в истончении, дематериализации вещественных производственных средств за счет увеличения их функциональной нагрузки. Ну, например, поясняет свою мысль Зелинский. Если раньше в авиации на одну лошадиную силу приходилось 4 кг мотора, то теперь, в 1928 году, уже всего 0,6 кг. То же самое можно сказать и по поводу изобретения телефона и радио. Произошла резкая дематериализация — выпадение сотен тысяч тонн проволоки как посредствующего звена. Возобладала чистая функциональность — косная, непроработанная и неосмысленная материя уступает место аскетической ультрасовременной целесообразности, позволяющей разрешить проблему в кратчайшие сроки и с ничтожными потерями. Подобный подход характерен и для области абстрактного умозрения, в частности математического естествознания, пытающегося «нагрузить» на несколько имматериальных формул целое мироздание. Грузификация, таким образом, есть взваливание на все истончающиеся материальные упоры все большего функционального веса. Одним словом, тотальная рационализация мира и мышления, перевод их в сферу логического и целеполагающего, что призвано избавить действительность и мысль о ней от всего дезорганизующего, энтропийного.

Грузификация — синоним технократического стиля и воздуха эпохи, ее волевого напора, изменяющего мир на началах конструктивного разума. ЛЦК ощущал себя закономерной тенденцией внутри этого планетарного процесса, но его притязания — идеологические и политические — отнюдь не исчерпывались стремлением быть созвучным времени. Притязания эти были куда как большими и предполагали создание целостной системы, призванной послужить теоретической основой для системного преобразования традиционной России, сохранившейся в своих принципиальных очертаниях и в первое постреволюционное десятилетие.

Говоря упрощенно, советский литературный конструктивизм, рассматриваемый как идеология, есть руководство к действию по борьбе с традиционной Россией. Ибо Россия являет собой отрицание какой бы то ни было конструктивной целесообразности, функциональной грузификации. Россия — это тысячи километров тяжелой, косной материи, лежащей вне сферы смысла, материи неорганизованной, неструктурированной, неразумной. Россия — торжество материи, непонятно кому и зачем нужной в своем грубом, темном, природном качествовании. У Корнелия Зелинского об этом сказано с полной отчетливостью. Имеет резон поэтому сперва остановиться на программных сочинениях теоретика группы. Отказавшись от метода буквального их цитирования, попробуем дать монтаж наиболее характерных публицистических пассажей, которые в своей прямолинейной и щегольской ораторской логике могут, как нам кажется, послужить своеобразным введением в идеологию ЛЦК — как она запечатлелась в декларациях и, что самое главное, в художественных текстах участников объединения [2] .

2

См. следующие работы К. Зелинского: Поэзия как смысл. Книга о конструктивизме. М., 1929; Конструктивизм и социализм // Бизнес. М., 1929; БОД // Октябрь. 1929. № 6; Разговор с американскими писателями // Октябрь. 1929. № 9.

Тонким слоем расселись люди по большим российским низинам. Нищета и низинность, низинность и нищета. Ничего не произошло, ничто не изменилось. Даже татарское иго не кончилось. Если самодержавие русское загнало его вовнутрь, то при советской власти оно дает о себе знать производственной и культурной немощью, рабской зависимостью человека от природы, от ее слепых и бессмысленных злодеяний. Тяжкая технологическая отсталость, мрак, грязь, сонная неподвижность. Крестьянская Россия, отмечает Зелинский в «Разговоре с американскими писателями», всегда была страной классического идиотизма. И конструктивизм есть ответ на дремучую, едва проснувшуюся российскую действительность. Вся атмосфера советского строительства, этого невиданного восстания против энтропии и первозданной изнурительной натуры, — горячит и лепит настроения конструктивизма, являющегося способом волевого отношения к этой исконной равнодушной природе страны.

Россия — это то, что нужно преодолеть. Неподвижное, архаическое государство, способное лишь на редкие всплески самоубийственной энергии. «Приходится удивляться той гигантской воле к войне, которую проявила наша слабая бесталанная страна — страна, для которой день объявления войны был уже днем поражения», — писал участник ЛЦК Евгений Габрилович в рассказе «Ошибка Штунца» [3] .

Отвержение традиционной, и в первую очередь крестьянской России — очень влиятельный топос, характерный для различных идеологий того времени и более или менее активно продержавшийся примерно до середины 30-х годов, когда произошла очередная смена интеллектуальных вех и наметился явственный поворот в сторону государственного патриотизма и официальной народности. Прежде всего вспоминается Максим Горький с его брошюрой «О русском крестьянстве» и целым корпусом работ аналогичного рода, как дооктябрьских, так и пореволюционных, в которых была объявлена война иррациональной, мистической, азиатской — крестьянской России. Последняя была, со своих, особых позиций, чрезвычайно темпераментно проклята И. Родионовым, автором «Нашего преступления», и наслажденчески, с садистическим декадентским сладострастием воспета Пименом Карповым в «Пламени». Из людей непосредственно партийной (большевистской) ориентации на данном поприще ярко зарекомендовали себя Н. Бухарин, историк М. Покровский и его школа, поэт Демьян Бедный. Михаил Кольцов писал в 1929 году в очерке «Ярмарка в Рязани», что единственный смысл существования в советское время окружного города, вроде Рязани и многих подобных ему, заключен в «обслуживании и руководстве социалистическим переустройством деревни, в переводе ее на коллективное хозяйствование, на новую техническую базу. Есть ли, будет ли это?.. Если нет, — пусть пропадает косопузая Рязань, а за ней и толстопятая Пенза, и Балашев, и Орел, и Тамбов, и Новохоперск, все эти старые помещичьи

мещанские крепости! Или они все переродятся в новые города с новой психологией и новыми людьми, в боевые ставки переустройства деревни. Или же — наступление социализма на село пройдет мимо этих городов, и они останутся в стороне унылыми развалинами, скучными даже для историков старого, забытого социального уклада» [4] . В начале 30-х годов популярный известинский репортер А. Гарри с холодным вниманием описал в очерке об авиации увиденный им с воздуха деревенский пожар и то, как его тушат крестьяне: «К колодцу протянулась длинная цепь: ведра с водой передают друг другу, из рук в руки. Так тушили пожары скифы. Толпа крестьян застыла в праздной и сумрачной безнадежности» [5] . «Мне страшно назвать даже имя ее — // Свирепое имя родины», — писал в стихотворении «Дорога» (1926) участник ЛЦК Луговской, этот «кентавр революции», по определению Зелинского. А годом раньше, в «Повести», выразился так: «Направо — поля. // Налево — поля. // Деревни как чертовы очи. // И страшная, русская злая земля // Отчаяньем сердце точит» [6] . Заметим, однако, что отношение к историческому и легендарному прошлому России как к сплошному господству кровавой неразберихи и сонной, жестокой азиатчины, просветляемой лишь народными мятежами, разделял еще молодой Я. Смеляков, впоследствии мысливший совсем по-другому (см. его стихотворение «Москва», 1934) [7] . Подобного рода примеры можно умножать до бесконечности.

3

Габрилович Е. Ошибка Штунца // Бизнес. М., 1929. Рассказ вошел также в сборник Е. Габриловича «Ошибки, дожди и свадьбы». М., 1930.

4

Кольцов М. Собр. соч. T. 5. Двадцать девять городов. М., 1936. С. 326–327.

5

Гарри А. Паника на Олимпе. Л., 1934. С. 67.

6

Луговской В. Стихотворения и поэмы. М.; Л., 1966. С. 51, 52.

7

Смеляков Я. Стихотворения и поэмы. Л., 1977. С. 118–119.

Впрочем, некоторые сторонники прямого социального и технологического действия предпочитали видеть в российской неподвижной автохтонности, психологически настроенной, по словам А. Гастева, против точных организационных идей, довольно удобный плацдарм для экспериментирования. Сам Алексей Капитонович, автор «Поэзии рабочего удара» и известный рационализатор трудовых процессов, создавший целый институт, где вычерчивались специальные графики, показывающие, как надо правильно, по-научному работать зубилом, высказывал в этом смысле определенную надежду: «Но может быть именно здесь, в нашей девственной стране, возможно действовать с наибольшей революционностью… Молодая страна с непроходимым плесом тайги, с четырехсоттысячеверстными реками, с бескрайними равнинами, по которым на бешеных ходулях мчатся бураны, страна, чуть вышедшая из стадии кочевья, — евро-азиатская громада, — Россия, где по уши завяз и чуть не утонул в болоте Петр I, — эта страна издавна звала к гигантскому революционному жесту» [8] .

8

Гастев А. К. Как надо работать. М., 1966. С.48, 55.

Умонастроения эти, о которых не обязательно долго распространяться по причине их полнейшей публицистической тривиальности, входили в идеологический канон ЛЦК, каковой (канон) на первый взгляд ничем не отличался от господствовавшего концептуального фона и потому не представляет сегодня специального исследовательского интереса. Но в действительности дело обстояло иначе. Прежде всего, советский литературный конструктивизм сообщил ходовым идеям и эмоциям исключительную степень концентрации и программной отчетливости, так что количество здесь поистине перешло в новое, небанальное качество. Далее, ЛЦК в лице Сельвинского и Зелинского постарался придать этой нехитрой идеологии «историософский» размах, что резко выделяло платформу конструктивистов из общего контекста. И, что самое главное, платформа эта предлагала реализацию оригинальной социально-политической программы, которая, несмотря на кажущееся тождество многих ее пунктов с доктринальными тезисами большевистского руководства той поры, на самом деле имела в виду совсем другие политические и общественные перспективы, нежели те, что предусматривались лидерами государства. Об этом пойдет речь дальше, пока — продолжим разговор.

Россия — не только страна грубой материи и архаически живущего народа. Это еще и государство неправильного мышления, уродливой умственной традиции, точно соответствующей гигантским, непроработанным волей и разумом просторам. Конструктивизм, писал Зелинский, отталкивается от всего, что произрастает из мужицкого корня русской культуры. Кроме того, ЛЦК восстает против морализирующего и пассивного, каратаевского направления русского философствования, проистекавшего не от полноты и насыщенности самой действительности, а от бедности и убожества ее. Но таков общий закон, согласно которому чем обездоленней, глуше и темнее страна, тем фантастичнее в ней идеалы, тем все более абсурдный характер принимают тихо веющие над российскими просторами волны шеллингианства и гегельянства, с некритической легкостью усвоявшиеся русской интеллигенцией. Эта жизнь и эта мысль, в равной мере беспочвенные и беспредметные, в совокупности составляют нечто такое, что подлежит помещению в историческую кунсткамеру. Во всяком случае, они совершенно противоречат западному опыту. «Россия как организм — со всем укладом своего народа, суевериями и беспросветной тьмой, с полузоологическим бытом детей своих, — разительным образом противостояла соседнему, относительно культурному, человекосообразному Западу» [9] . Необходимость долгой учебы у Запада, западничество, взятое в своем крайнем выражении, вырастает как центральная задача дня: советское западничество — это форма социалистического конструктивизма.

9

Зелинский К. Конструктивизм и социализм. С.42.

ЛЦК возобновил в подсоветской культуре проблематику противостояния Востока и Запада как двух во всем несходных социополитических и идейных миров, а также и проблематику соперничества западничества и славянофильства — двух направлений русской мысли, борьба которых не получила в прошлом окончательного разрешения, и в своем полном объеме, а главное, в своих определяющих будущее страны практических следствиях может быть решена только сейчас, в реконструктивный период. «И вот исправничья наша Расея // Рублевская, богомазная — вдруг // Треснула радиусами вокруг // И зацвела голосами окраин, // Свежей экзотикой Коми, Украин, // Где ту же рожь и тот же чай // По-старому жнут, по-новому сея, // Коми, Ойротия, Азербайчян. // И вот ожившая эта коллекция // Первой задачей установила // Как-то идейно объединить // Эти хозяйства в единую нить // Общей системы. И легкого легче // Всплыл не решенный до наших пор // Истинно-русский столетний спор // Западника и славянофила». И далее Сельвинский писал в «Пушторге»: «Ученик Маркса, сумевший стать // Европейским социологом из русского народника, // Всечеловек, человек без родинки, // Ленин учел особую стать // России Тютчева, Скифии Блока. // Не знаю, поймешь ли ты мой восторг, // Он слил проблему „Запад-Восток“ // В идею рабоче-крестьянского блока» [10] .

10

Сельвинский И. Пушторг. М.; Л., 1929. С. 107–108.

Поделиться с друзьями: