Рассвет над морем
Шрифт:
Котовский кивнул:
— Конечно!
— Не путч будет здесь у нас, а война! Не тысяча смельчаков пойдет героически умирать на баррикадах, а сотни тысяч и миллионы смелых сынов нашего советского героического народа пойдут на бой, на войну! Не на рыцарский турнир для красивой минутной победы, а чтобы победить навсегда и построить на земле коммунизм! Такая победа — всенародное дело. И чтоб поднять народные массы, нам с вами, большевикам, придется поработать засучив рукава, а иной раз и повозиться с кое-какими скучными, как вы говорите, бюрократическими делами. Только не воду в ступе мы будем толочь, а кровь зажигать в сердцах людей!
Взволнованный Ласточкин встал со своего кресла, прошелся взад-вперед по комнате и остановился у окна, вглядываясь сквозь стекло в черный мрак ночи.
— Вы правы, Иван Федорович… — глухо за его спиной произнес Котовский. — Я не прав, а вы правы. Вы правы, как всегда, —
Ласточкин не отвечал. Он все смотрел в черное окно, словно мог увидеть что-то там, в темноте.
Но он и в самом деле увидел. В доме напротив, через улицу, высоко, на четвертом этаже — так, что с земли почти и не видно было, — светилось окно. Электричества не было, и обитатели квартиры тоже зажгли керосиновую лампу. Это была старинная, должно быть давно не бывшая в употреблении висячая керосиновая лампа, тремя фантастического рисунка цепями прикрепленная к крюку в потолке; между цепями спускалась бронзированная груша — наполненный дробью противовес. Когда-то давно такие лампы непременно висели в каждой квартире, в столовой, над обеденным столом. От такой лампы из-под широкого, конической формы, зеленого абажура падал на скатерть уютный круг мягкого, неяркого света… Ласточкину не видно было отсюда, с уровня второго этажа, сидел ли кто-нибудь за столом. Он видел только лампу… И вдруг ему вспомнилось детство. Детские годы маленького Вани Смирнова… Отец-пекарь, мать-швея пришли с работы. Субботний вечер — и потому на столе, в неярком кругу от лампы, вместо черного ржаного хлеба серый ситник, и чай не вприкуску, а внакладку. И так хорошо, уютно под лучами «праздничной» лампы, которая зажигалась только в субботу, в воскресенье да по большим праздникам; в остальные дни на столе стояла «трехлинейка» со слепеньким плоским фитильком. Тепло как-то на душе под спокойным широким светлым кругом от абажура, хотя и… страшновато оглядываться на углы, где притаились тени, а дальше — и черная тьма… Потом маленький Ваня вырос, но его по-прежнему называли «Ваня-маленький» за невысокий рост и невидную фигурку, называли товарищи по церковноприходской школе, по городскому училищу, по портняжной мастерской, где он был сначала учеником, а затем подмастерьем и мастером. Под этим же псевдонимом «Ваня-маленький» его знали и партийные товарищи, это стало его подпольной кличкой. Вырос Ваня-маленький. И так — под висячей лампой с абажуром — сидел и на конспиративных собраниях и в кругу своей семьи: жены и Вани еще меньшего, сына… Ссылка и каторга разлучили Ваню Смирнова с женой и сыном. Он с ними увиделся ненадолго только в семнадцатом году, когда революция вернула его из ссылки, — вот так же сидели они под лампой с абажуром, когда встретились после многолетней разлуки… Затем — водоворот борьбы за Октябрь: на митингах, снова в подполье, на баррикадах… Затем, две недели назад, прощанье с женой и Ваней-меньшим — под такою же лампой в Москве; только керосиновую горелку номер пятнадцать прогресс заменил уже шариком электрической лампы с угольной нитью и силой в пятнадцать свечей. И вот Ваня-маленький прибыл сюда, на юг, организовывать народ для борьбы. Скоро ли приведется увидеть милую жену, товарища в жизни и в революционной борьбе, обнять Ваню-меньшого?.. Скорее бы добиться победы, отвоевать право на вольный, творческий труд и построить на земле коммунизм — для всего народа, и для своей семьи…
— Завидую я вам, Иван Федорович, — задумчиво повторил Котовский. — И очень прошу всегда поправлять меня… прямо с ходу. Вот так, без церемоний, прямо в лоб, то есть по лбу — раз! И, будьте уверены, я соображу, что и к чему… Стать верным сыном партии, ее разумным членом, а не только отважным солдатом, стать разумным и дисциплинированным коммунистом — это моя мечта, поверьте, Иван Федорович!..
Ласточкин через силу оторвался от черного проема окна — от видения, возникшего в светлом неярком кругу под абажуром висячей лампы — и подошел к Григорию Ивановичу.
— Милый мой, дорогой мой, друг мой Григорий Иванович! — заговорил он тихо и задушевно. — Я очень вас понимаю. Вы, еще юношей ставший живой легендой, десяток лет носившийся вольным ветром, поджигавший помещичьи имения, экспроприировавший царскую казну, мечтающий перевернуть весь мир паразитов, — вы жаждете бурного и немедленного действия! Огонь и металл, факел и сабля мстителя — да еще на горячем коне — вот каким вы привыкли видеть себя в борьбе, вот каким вы легко можете ухватить мир за вихор и перевернуть его вверх ногами! Я вас понимаю и сочувствую вам. Вам это трудно и скучно:
подполье, маски Золотаревых, Скоропостижных или Берковичей, кропотливая организационная и пропагандистская работа… Тяжело! В борьбе много есть тяжелого, Григорий Иванович. Хорошо! Согласен! Вот вам сабля рубаки. Но позвольте нам раньше построить прочный трамплин, создать точку опоры — чтобы удобнее было ухватиться за эту петельку и перевернуть буржуйский мир вверх тормашками! Не обижайтесь за эти мои слова. Вы будете еще рубить, но до того помогите нам хорошенько подготовить все для прыжка. По рукам, Григорий Иванович?— Ну что вы, Иван Федорович! — смутился Котовский. — Что за разговор? Давайте ваше поручение — и квит… Вы же пришли со спешным заданием. Что я должен сделать?
— Милый мой! — удивился, даже пришел в ужас Ласточкин. — Как что? Да я ведь полчаса только о том и толкую! Оружие нужно, Григорий Иванович! Много оружия! Ваши лимонки и пистолеты — это отлично! Но, во-первых, их мало — нужно в сто раз больше. А во-вторых, не пистолеты и лимонки нужны. Нужны винтовки, пулеметы, пушки! Чтобы вооружить батальоны и полки рабоче-крестьянской армии! Не сто смельчаков, а тысячи и десятки тысяч рабочих и крестьян для всеобщего восстания!
Котовский схватил Ласточкина за плечи.
— Так, значит, восстание? Все-таки восстание?
— Безусловно! — добродушно ответил Ласточкин. — Только восстание. Да ведь я же вам об этом полчаса толкую: нам надо здесь поднимать восстание! Только не восстание сотни отчаянных головушек, а восстание масс!
Ласточкин снял руки Котовского со своих плеч, усадил его в кресло и сам сел напротив.
— Мы будем готовить всеобщее восстание — в городе Одессе и по селам Одесской области, на всем плацдарме, который захватят интервенты для вожделенного прыжка на север. Они расположат тут, на юге Украины, свои силы, а мы их — восстанием! И свернем им шею. Вас, Григорий Иванович, Военно-революционный комитет просит заняться добыванием оружия в первую очередь. — Ласточкин улыбнулся. — Само собой, не бросая и всех остальных дел, которые вам поручены. Но прежде всего: винтовки, пулеметы, пушки, хотя бы и дредноуты! Доставайте каким угодно способом, только бы побольше! Договорились? И еще одно: привыкайте все-таки, что я не Иван Федорович, а Николай…
Это была, несомненно, одна из самых страшных ночей в Одессе.
В разных концах города — то на одной улице, то на другой — вдруг раздавался выстрел. Часто в ответ на выстрел раздавался и второй из-за какого-нибудь угла. Иногда возникала целая перестрелка — и утихала, обрывалась так же внезапно, как и началась.
Стреляли по большей части из какого-нибудь двора, приняв с перепугу деревянную скамью на трамвайной остановке за группу притаившихся или подкрадывающихся бандитов. Случалось тоже, что два отряда самообороны затевали между собой настоящее сражение, приняв друг друга за банду грабителей.
В некоторых кварталах гремели и взрывы бомб. Бомбы бросали тоже со страху, из простого озорства, а чаще — на всякий случай, чтоб подбодрить самих себя.
То там, то тут взлетали в небо ракеты — красные и зеленые. И неизвестно было, что они означают: то ли кто-нибудь подает кому-нибудь знак, то ли просто кто-то балует спьяну?
Ни о чем невозможно было узнать. Телефон в городе не действовал, и каждый дом жил своей собственной, изолированной от остальных и вообще от всего мира жизнью. Каждый двор был словно обособленный, ни от кого не зависимый, самостоятельный мирок.
На тысячу отдельных, самостоятельных мирков распался вдруг огромный город; как единый организм он уже не существовал. Свободно в городе жили и свободно по всему городу ходили только слухи. И невозможно было понять — откуда же они приходят и как проникают со двора во двор, из одного обособленного мира в другой в этом огромном городе, где все связи нарушены и не существуют больше?
Впрочем, слухи рождались по большей части «в порядке самодеятельности» — на основании только звуков, которые были теперь единственным языком города: выстрелов, перестрелок, разрывов бомб и сигнальных ракет. Это были слухи о наступлениях и отступлениях, о захвате в плен и освобождении, о приходе большевиков и высадке антибольшевистского десанта, якобы происходившей уже под покровом темной ночи.
Во всяком случае, во всех разъединенных мирках, по всем кварталам города еще до полуночи стало точно известно, что в Новороссийске английский десант уже высадился, что в севастопольскую бухту вошла французская эскадра, что итальянский крейсер «Аккордан» уже виден с маяка на семнадцатой станции Большого Фонтана.
И самое странное было то, что слухи эти в большинстве случаев соответствовали действительности. Итальянский крейсер «Аккордан» действительно в ту ночь можно было бы увидеть на горизонте — если бы сквозь ночную тьму можно было видеть горизонт.