Рай давно перенаселен
Шрифт:
И потом, продираясь сквозь колючую проволоку моих подростковых влюбленностей, приземляясь — всегда! — на битое стекло, надменно улыбаясь обидчикам и проливая горькие слезы в одиночестве, я буду точно знать: земля для меня не пуста. Потому что по крайней мере одно существо на ней любит меня. Любит, не замечая недостатков, в изобилии приписываемых мною себе, и реальных. Любит, не понимая моих достоинств, не умея оценить построение фразы или поддержать «умную» беседу.
Любит ни за что, без всяких условий.
И без объяснений понятно, почему я весь год ждала каникул, особенно летних, когда мы с бабушкой Верой уезжали в деревню, где так и продолжала жить ее бездетная двоюродная сестра Зинаида. Бабушка Зина была замужем за местным ветеринаром, но давно похоронила мужа: черно–белый портрет мужчины колхозного бухгалтера, с виду страдающего ожирением, с рыхлыми волнообразными подбородками и гладко выбритыми щеками (фотограф неустановленного пола кокетливо выкрасил розовым губы и подсинил не только глаза, но и веки), висел над допотопной этажеркой с книгами. Сама Зинаида, не получившая образования,
Любви ведь нет, товарищи, на свете!
Запомните и расскажите детям!
Блокнот принадлежал Нинке, племяннице обоих моих бабушек, дочери их младшей сестры Тамары. Нинка в пятнадцать лет родила неизвестно от кого; ребенок воспитывался у Тамары в соседней деревне, сама же сопливая давалка, как называла племянницу бабушка Зина, дала стрекача в Москву, где вела жизнь сообразно своим предпочтениям.
В день приезда мы с бабушкой обычно выкладывали в истошно ревущий холодильник городские гостинцы: дорогую колбасу, консервы, шоколад. Сами же переходили на местный, в зависимости от сезона, корм всех цветов и видов: алую клубнику, рассыпчатый золотистый картофель, изумрудные огурчики (переехав в двухкомнатную панельную квартирешку, бабушка с дедом оставили свой чудесный дом с садом, курами и собакой отцу и его второй семье, впоследствии оказавшейся столь же непрочной, как и первая, хотя и по другим причинам). Закавыка была лишь с хлебом: его привозили в деревню дважды в неделю, и к вожделенному моменту прибытия хлебовозки у магазина на деревенской «площади», где в апокалиптическом противостоянии сошлись двухэтажный бетонный «нивермаг» и превращенный в отхожее место полуразрушенный храм, собиралась огромная очередь. Моей обязанностью было несколько часов сидеть на корточках в вытоптанной пыли у магазина — больше присесть было некуда — слушая разговоры баб, изучая черты похмельного синдрома на лицах мужчин. И те, и другие с тупой животной покорностью и терпением вглядывались в клубы пыли вдалеке, равнодушно провожая глазами очередную расхристанную телегу. Наиболее слабые духом дезертировали в кусты: водку в магазине можно было взять без всякой очереди. Машина, наконец, приезжала. Грузчики, ленясь таскать поддоны, выкликали добровольцев из числа ожидающих (обычно — местных мальчишек), которым хлеб потом отпускался без очереди. В первый раз тупое сидение настолько вывело меня из себя, что я опрометчиво подняла руку. Когда мне, четырнадцатилетней городской девочке, на вытянутые руки лег поддон, на котором были тесно утрамбованы штук двенадцать еще теплых буханок, я чудом устояла на ногах. Но в спину уже толкал, торопя, кто–то из носильщиков, и я понесла непосильную ношу в магазин, а потом вернулась за следующим поддоном. Несколько дней после этого у меня сильно болел живот; бабушка Зинаида даже водила меня в местную «булаторию», подозревая заворот кишок.
Во всем же остальном наша жизнь протекает без происшествий. Днем бабушка Вера отправляется со мной на луг, который начинается сразу за изгородью ветеринарной лечебницы. «Вот это, Люся, смотри, цикорий… а это — пастушья сумка, женская травка… ну, ромашку ты знаешь…» По вечерам, если стоит сухая и теплая («огуречная», по определению Зинаиды) погода, обе мои бабули, распахнув окна, устраиваются за столом. В чайных чашках с привезенной мною индийской заваркой «Три слона» (отступной щедрый дар матери) плавают ягоды необычайно крупной земляники, которую я, благоразумно не афишируя этот факт, днем собираю на круглых облизанных солнцем холмах за березовой рощей, что является одновременно и кладбищем; прочитав спустя несколько лет у Марины Цветаевой: «Кладбищенской земляники вкуснее и слаще нет», я вспомнила именно эти ягоды. Словно шаманский бубен каменного века (по звучанию и по функции), вгрызается в мозг старенькое радио, вулканически грохочет холодильник, вызывая резонансное дребезжание алюминиевого настенного рукомойника.
«После войны–то Акимовна, помнишь, за жменю колосков в тюрьму пошла», — вспоминает Вера.
«Да, а страху–то сколько терпели люди, — откликается ее сестра. — Вот, помню, на сенокос бежавши, во дворе на ржавый гвоздь наступила, ногу — насквозь, кровищи…»
«И что?!» — ужасаюсь я.
«Что–что, посикала на тряпочку, ногу обмотала и пошла девок догонять. Бригадир–то у нас злющий был!»
Вера понимающе кивает.
«Это нонешние–то страху совсем не знают, — продолжает Зинаида то ли с осуждением, то ли с завистью. — Мужики вон распилися, а бабы сгулялися. Нашему человеку воли давать — нет, нельзя!»
В качестве доказательства этой сентенции (и в благих воспитательных целях) вспоминается племянница Нинка:
«Она смолоду такая была, — говорит Зинаида, косясь на меня. — Как- то раз иду огород полоть, а она стоит в окне веранды в полный рост — в чем
мать родила. Окно–то на флигель выходит, там практиканты жили из ветеринарного института. Я и огрела ее тяпкой по ноге, да не рассчитала: рассадила бедро, зашивали потом в булатории… ну на ней как на кошке… Меня муж за сорок лет нагой ни разу не видел, — непонятно отчего вздыхает бабушка Зина. И опять в мою сторону: «Береги, Люська, нижний глаз пуще верхних двух!»Вот повеселились бы буддисты такой версии местонахождения третьего глаза у женщины.
«Человек, он должон завсегда дисциплину держать, — подводит итог Зинаида. — Сам–то он что же? Ноль!»
«А баба — она еще меньше ноля», — вздыхает Вера.
Обреченно–назидательный мотив многократно повторяется.
Что может быть меньше ноля, я уже знала из уроков алгебры: отрицательная величина, минус–пространство. То есть нечто, чего не просто нет, а что располагается ниже уровня отсутствия чего бы то ни было. Странно! Ведь две мои бабули читали газеты, видели по телевизору, как первая космонавтка на всемирной конференции женщин в Праге раздавала негритянкам да китаянкам черно–белые фотопортреты Женщины–в–Скафандре, видели шедевры визуального искусства в духе «Доярка, метающая бидон с молоком в агента мирового империализма». Видеть–то видели, но кто бы смог их обмануть? Прожив на одной шестой части света по шесть десятков, собственными натруженными хребтом и лоном они знали, что все это только «картинки», а «жисть» на самом–то деле «такая», в смысле совсем другая. Исключения существуют не для того, чтобы подтверждать правила; исключения существуют для того, чтобы под бравурные ритмы вознести их на пьедестал и лживо, напоказ выдавать за подлинные правила. И вот это их знание об изнанке жизни, которое таинственным образом сочеталось с тупым сидением в пыли в ожидании хлебовозки (на фоне льющихся на телеэкране рек золотого зерна), мучило меня своей непостижимостью. Авторы, которых я читала теми июльскими ночами, внушили мне, что все можно перебороть одной лишь силой характера, асфальтовый каток жизни превратить в квадригу, запряженную крылатыми — а как же! — скакунами, надо только обладать каменноугольной серьезностью и регулярно употреблять жевательную резинку книжной премудрости…
После чая обычно включался телевизор, бабули просматривали какой- нибудь фильм, который показывался до программы «Время», вытирали лирическую слезу, затем с тем же вниманием смотрели детскую передачу «Спокойной ночи, малыши», где обаятельная тетя Валя, обнимая Хрюшу и Степашку, оптимистично приглашала зрителей к очередному мультфильму. И надо было видеть, с каким детским любопытством мои бабушки реагировали на похождения экзотических друзей Чебурашки и Крокодила Гены! При первых же бравурных позывных информационной программы сестры, точно их сглазили, начинали зевать, тереть веки, выключали телевизор и укладывались: Вера — на высокую кровать, Зинаида — на узкую девичью лежанку за печкой.
Выработанное годами умение выключать в себе, словно телеканал, нежелательное направление мыслей, забываться сном или работой… И вскоре до меня уже доносилось их сонное дыхание — честное, ровное дыхание утомленных праведным трудом людей. А я не могла заснуть на кровати подпольного галломана. Запахи ночных цветов проникали в открытое окно; я вставала, отгоняя нахально явившийся из пенного жасминового куста образ беспутной Нинки, пробиралась на кухню, включала керосиновую лампу и доставала заветную тетрадочку, в которую добросовестно, с ученической старательностью — пай–девочка, готовящаяся прожить жизнь правильно, а как же! — заносила высказывания великих людей, выуженные мною из книг. «Все наше тупоумие заметно хотя бы из того, что мы считаем купленным лишь приобретенное за деньги, а на что тратим самих себя, то зовем даровым. Всякий ценит самого себя дешевле всего. Кто сохранил себя, тот ничего не потерял, но многим ли удается сохранить себя?» — каллиграфическим почерком отличницы выводила я сентенции римского стоика. Если жизнь — игра, правила в которой выдуманы для отвода глаз (от истинных механизмов жизнеустройства), то как же быть с этими «жемчужинами мысли»? Нет, я не дам себя убаюкать, не стану слушать на ночь сладенькие сказки, как другие!
Спокойной вечной ночи, малыши!
Кстати, моя драгоценная инструкция к предмету под названием «жизнь» была уничтожена одной весенней ночью, когда я проснулась от беспричинного счастья, зажгла настольную лампу и села за стол, чтобы кое–что записать. Но тут мать, разбуженная светом, фурией ворвалась в зал, где я спала на продавленном диванчике, выхватила у меня из–под руки тетрадь и разорвала на клочки, сопровождая свои действия, как пишут в протоколах милиционеры, громкой нецензурной бранью. Впрочем, и бабушка Вера относилась к моей ловле философского жемчуга неодобрительно; она прозорливо чувствовала в этом враждебную семье стихию и со вздохом подсовывала мне вязание, учила кулинарии. Благодаря ее педагогическому дару я, вполуха слушая, идеально освоила хозяйственные премудрости, но что толку? Как мало пригодились мне умения, которые для моей бабушки были краеугольными камнями бытия!
Чертово колесо «общественной активности» вдруг заскрежетало всеми своими эксцентриками и встало. Подруги матери почувствовали, что целая товарная группа в секции «Для женщин» сначала подвергается уценке, а затем — подумать только! — и вовсе списывается. Причем — на–все–гда! Да и кто бы стал теперь слушать воинствующих агитпропщиц под предводительством Капы? Застолья, после которых они, щеголяя односторонне понятым богатством языка межнациональной ненависти, любовно обнимали санитарно–техническую посуду в нашей квартире, сами собой прекратились как бы в интуитивном предчувствии нового социума, в котором «слеза пролетариата» будет выдаваться исключительно по талонам.