Разговорные тетради Сильвестра С.
Шрифт:
Тут уж дело не в Стравинском. Что Стравинский, если все вверх дном!..
Сейчас ведь у нас это так любят: за истину никто не поручится, возиться с ней не станет (неприбыльное это дело, да и есть ли она, истина?), а ты нам грязнотцы подавай! И такой, чтобы была с запашком и в нос шибала. И чтобы сам Федор Михайлович в гробу перевернулся.
И будь уверен, что не побрезгуем, нос воротить не станем, – напротив, в нее, грязнотцу-то, и уткнем, насладимся вволю, надышимся, ибо она для нас слаще меда.
Но нет!
Я, преданный ученик Сильвестра Салтыкова, от истины не отрекаюсь. Ведь я опекал его как
Елена Оскаровна (с испугом и изумлением). Какой ужас! Где вы его подобрали?
Я (с показным безразличием). Возле ресторана «Прага». Он пытался остановить такси.
Елена Оскаровна. Его еще в детстве тянуло к вину. К тому же его отец… Впрочем, не буду.
Я. И правильно. «Раз ему нужно это испытать, через это пройти…»
Елена Оскаровна. Вечно вы его оправдываете! Выгораживаете!
Я. Да ведь это ваши слова!
Елена Оскаровна (недоверчиво). Мои? Неужели я такая мудрая мать?.. Уму непостижимо.
Я (торопясь дать нужные рекомендации). Уложите его. А завтра утром налейте ему рюмку, чтобы он не страдал и не мучился с похмелья. Но только рюмку – не больше.
Елена Оскаровна. Нет уж, это вы сами. Я ему никаких рюмок наливать не буду. Лучше я с горя напьюсь. Где он деньги-то берет?
Я. У друзей занимает. Однажды у самого Николая Яковлевича Мясковского – своего консерваторского профессора – одолжился. Тот не отказал, добрейший и деликатнейший человек. Зато Сильвестр дарил ему к дням рождения галстуки, ноты и грибные корзины, чтобы тот не рассовывал найденные грибы по карманам и не завертывал их в носовой платок.
Елена Оскаровна. Ну уж это вряд ли… Подарить-то он может, но мой сын слишком горд, чтобы одалживаться. Вы, наверное, его кредитуете…
Я. Бывает и так. По мере возможностей.
Елена Оскаровна. А что за девицы с ним?
Я. Разные… Есть и бывшие монахини, и бывшие актрисы.
Елена Оскаровна. Откуда он их берет?
Я. Они сами его находят.
Елена Оскаровна. Жениться не собирается?
Я. Нет. Для него пример – одинокий Мясковский, верный рыцарь музыки. А если женится, то лишь с вашего благословения.
Елена Оскаровна. Спасибо. Успокоил.
…Лет через семь, за год до войны, я отправлял Сильвестру в лагерь посылки с едой и теплыми вещами. Судя по письмам, он уже был не тот, что раньше. Исхудал. Посуровел. А когда его сослали под Караганду, где он покаялся и обратился, то я как добровольный келейник служил Сильвестру в его одиноком молитвенном затворничестве (запасал дрова, собирал ягоды, сушил грибы, ставил перед дверью чугунок с кашей).
Поэтому не отрекаюсь, нет.
Напротив, готов постоять за истину – поручиться и откровенно всем поведать, как
мне попали в руки эти тетради. Да, готов, готов в любую минуту, лишь бы нашлись желающие выслушать, пусть даже обмануть меня выражением показного сочувствия и притворной участливости, ведь я сам обманываться рад.Но куда там – слушать-то никто и не хочет: как это часто бывает, неподдельный интерес оказывается грубой, аляповатой подделкой. Зато все помешались на том, чтобы плодить и множить свои собственные фантастические домыслы и догадки о происхождении тетрадей.
Иными словами, самозабвенно высиживать яйца, снесенные химерой – курицей с ослиной головой, ястребиным клювом и павлиньими перьями.
Тетрадь третья. Русский англичанин
По самому распространенному мнению, Сильвестр Салтыков завещал мне эти тетради, о чем якобы свидетельствует документ на трех страницах, заверенный купоросным старичком нотариусом, прошитый красным шнурком и скрепленный сургучной (цвета забродившей винной ягоды) печатью. И якобы хранится этот документ в моем банковском колумбарии, под наборным замком, что доказывает мою избранность, мою особую близость к учителю, мое, если угодно, апостольство.
Я бы, конечно, хотел – даже мечтал, чтобы это было так. Но, увы, если и способен быть служкой и нянькой, выставлять перед дверью чугунок с кашей (или распаренной репой), в апостолы все же не гожусь и подобной чести не достоин.
Не достоин, хотя Сильвестр Салтыков и пробовал возводить меня в апостольство. Он терпеливо, методично, по своей системе занимался со мной крюками и знаменами, учил их названиям, подробно втолковывал, в чем отличие Пути от Демества. Но – при всем моем почтительном отношении к знаменному распеву – мне эта наука (если честно, без лукавства) давалась с превеликим трудом.
Впрочем, буду до конца откровенен: совсем не давалась.
Иной раз упарюсь и взмокну, толку же никакого – что твой отрок Варфоломей до явления ему старца. Уж я, простите, привык к обычным пяти линеечкам – до, ре, ми, фа, соль. А всякие там голубцы, стрелы, киноварные пометы – для меня темный лес, непроходимые дебри.
Я и службы-то церковной до конца выстоять не могу. Все малодушно и воровато поглядываю по сторонам, куда бы присесть (ноги гудят и подгибаются).
А уж подпевать моим дрожащим, козлиным тенорком хору и вовсе не пытаюсь.
Избавьте! Увольте!
Но не гожусь не только поэтому, а еще и потому, что никогда не дерзал уподобиться учителю в главном священнодействии – сочинении музыки. Тайком, для себя я, может быть, что-то и пробовал черкнуть и набросать, марал нотную бумагу. И даже по ночам, когда пламя свечи выхватывало из аспидной тьмы резной пюпитр рояля, часть пожелтевшей от времени клавиатуры, граненую, рюмочно-тонкую у основания ногу с раздвоенным медным колесиком, тускло мерцавшие педали, разведенные головками в противоположные стороны, и полную окурков мраморную пепельницу, когда кружилась голова от лихорадочных восторгов и упоения собственным творчеством, готов был произвести себя в гении.