Разговорные тетради Сильвестра С.
Шрифт:
И не только любитель, но и тонкий, искушенный знаток, своего рода эксперт, безошибочный оценщик (он и сам когда-то пел в хоре). Чуть поморщится Гаврилыч, досадливо кашлянет, глаза уклончиво в сторону отведет – считай, суровый разнос, беспощадный приговор, посрамление монастырскому хору, от которого потом не отмыться. Бдительно следил, чтобы выпевали всю службу целиком, без ужатий и сокращений. И всегда бранился, суковатой палкой гневливо в пол тыкал (стучал), если певчие сидели во время причастия: «Зады свои от стульев оторвать не могут, ироды окаянные!»
За все это Сильвестр Салтыков русского англичанина уважал и подолгу просиживал
При этом степенно беседовали о любимом предмете – любимом не только для Ричардсона, но и для самого Сильвестра, которого тот – в пару себе – считал обрусевшим итальянцем… Сильвио Салютатти (имя было изобретено Гаврилычем не без участливой помощи друга и собутыльника), помешавшимся на церковном пении.
Гаврилыч (спрашивая как бы «по роли» и от этого немного важничая). А ты, Сильвио, скучаешь по своей Италии?
Сильвестр (улыбаясь при мысли о том, что в Италии-то ему и не довелось побывать, но тем не менее тоже выдерживая «роль»). Скучаю, если по совести.
Гаврилыч. Снится она тебе?
Сильвестр. Почти каждую ночь, особенно Венеция, каналы, собор Святого Марка, тучи голубей на площади. Да и Рим тоже…
Гаврилыч (сурово подбирая губы, чтобы и самому не разнежиться и не заскучать). Ну и зря. Плюнь и разотри. Что нам эти Венеции! Там слишком сладко поют, а сладость – это не святость…
Тетрадь четвертая. Вот какой я Шиллер
К церковному пению я еще не раз вернусь в моих записках. Собственно, это мой основной сюжет, мой, с позволения сказать, гвоздь.
Гвоздь кованый и закаленный, с квадратной шляпкой – на нем-то все и держится. Ведь без него нам ровным счетом ничего не понять в музыкальных исканиях Сильвестра Салтыкова, может быть, последнего русского композитора, и в самой сути его великой Системы.
Впрочем, Сильвестр не очень-то и любил называть (величать) себя композитором и уж тем более последним, считая, что после него еще народятся и будут писать музыку не хуже… да что там не хуже – во много раз лучше, чем он. Но что действительно с ним уйдет и, может быть, навсегда, так это знание церковной службы, всех ее чинопоследований, молитв и акафистов, и любовь к церковному пению.
«Был дядя Коля… ну, еще, может, Гаврилыч, затем, пожалуй, – я, а после меня никого уж не будет. Вот и выходит, что тут я последний», – так он не раз говорил, имея в виду не себя лично, а особый, складывавшийся веками духовно-эстетический тип (образ) русского человека.
К этому типу он себя и причислял, завещая мне напоследок: «Если будете обо мне что-нибудь писать, марать бумагу – хотя бы и эпитафию, не забудьте упомянуть, что покойный был знатоком церковной службы и любителем церковного пения. Больше можно ничего не добавлять».
Но я все-таки решил добавить, раз уж мне достались эти тетради. Но что именно добавить и, главное, в какой пропорции, благо и сам Сильвестр
считал пропорциональность синонимом музыкальной формы?Как уже сказано, Сильвестр вел свои тетради всю жизнь, и я стараюсь хотя бы вкратце коснуться всех главных событий – перипетий – его жизненного пути, но все же больше пишу о детстве и юности. Собственно, там уже весь Сильвестр – вот он, есть, целиком, со всеми потрохами, страхами, восторгами, падениями, срывами, ранними прозрениями.
Не вундеркинд, хотя многие его прозрения поразительны, недаром мать и отец его даже побаиваются и называют загадочным азиатом. И все же не вундеркинд, но и не обычный – особый ребенок, в котором уже таинственно вызревала, обретала неповторимые очертания, формировалась его будущая музыка.
К тому же о его зрелом периоде уже пишут биографы, и я слышу, как – шур-шур-шур – поскрипывают их перья. Издатели их торопят, умоляют не затягивать, требуют рукопись к сроку, грозят за опоздание расторгнуть договор. Поэтому не буду отнимать у них хлеб – сдобную булку, хотя сам сижу на сухарях и воде.
Не буду, не буду (пусть не беспокоятся), тем более что о детстве и юности могу рассказать только я один, поскольку мои записки – это, пожалуй, еще и роман.
А романисту, замечу не без гордости, доступно проникновение в сферы, скрытые от рассудочного ума ученого.
Словом, в моих руках магический карбункул, хотя, может быть, я и обольщаюсь, и приписываю себе то, чего на самом деле начисто лишен. С магическим-то стал бы я забегать вперед, топтаться на месте или бежать вслед за своим поездом, благополучно покинувшим платформу вокзала?
Помимо разговорных тетрадей, этого главного источника сведений о Сильвестре, я, разумеется, пользовался и другими источниками. Источниками разной степени надежности, и, признаюсь, ненадежные как-то по-особому жаловал (жалел), предпочитал. Так сказать, не брезгал, не гнушался… Их ненадежность (а она бывает разная – вплоть до неблагонадежности) меня, романиста, и притягивала, как Сильвестра притягивали всякого рода музыкальные апокрифы вроде стихир Ивана Грозного. Попробуй разберись, он ли автор, а вот поди ж ты…
Я слышал от Салтыковых, что у них в семье хранилась эта реликвия – письмо Николая Карловича Метнера, композитора, пианиста, друга Рахманинова. Впрочем, реликвией оно долго не признавалось, и Салтыковы предпочитали лишний раз о нем не упоминать – помалкивали и уж тем более не выносили из дальней комнаты и никому не показывали. Они опасались (и на это были веские причины), как бы письмо им не навредило, не бросило на них подозрения, не навлекло беды.
Все-таки Метнер – при всей своей честности и благородстве – эмигрант, живет за границей, и, хотя мечтает вернуться, возвращение на родину ему заказано. Один раз впустили на гастроли, дали ангажемент, что называется, и на этом оборвалась веревочка (слава богу, не обернулась петлей).
Отсюда и риски для них, Салтыковых. Не дай бог обнаружат это письмо при обыске (а сейчас от обысков никто не застрахован, был бы предлог: могут нагрянуть в любой момент), и как тогда оправдываться, объясняться? Правда, адресовано это письмо не им, а Александру Федоровичу Гедике, композитору, органисту, человеку милейшему и тишайшему, всегда при галстуке, с усами и седенькой интеллигентской бородкой.
Но все равно спросят, станут допытываться: «Откуда письмо? Как оно к вам попало? Зачем храните?»