Разговоры с Пикассо
Шрифт:
ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Вы рассматриваете мою драгоценность? Она принадлежала супруге Виктора Гюго… Сделана великим ювелиром, очень модным в то время, его звали Фроман-Мерис, это был Картье Второй империи. Вам нравится? На мой взгляд, слишком вычурно, но это весьма ценная реликвия, которую я надеваю только в исключительных случаях.
Она просит Пикассо показать его последние гравюры. Они расставлены в мастерской: головы и обнаженная натура. «Как они хороши! – восклицает Валентина. – Вы их даже не шлифовали… Увы, я больше не могу делать такого… Врачи запретили заниматься гравюрой. Утверждают, что в противном случае мне грозит слепота…»
Пикассо, как обычно, водит гостей среди скульптур. Но он приготовил нам сюрприз. Достает из потайного шкафа старую, выцветшую рукопись Альфреда Жарри из цикла «Король Юбю».
Группа гостей обсуждает запрет, наложенный властями Виши на «Андромаху», поставленную и сыгранную Жаном Маре в Театре Эдуарда VII. [47] С 1941-го против Жана Кокто и Жана Маре ведется настоящая травля. На них выливают ушаты грязи, а пресса развернула форменную войну. На появление на сцене театра «Жимназ» «Ужасных родителей» Кокто милиция ответила активными действиями. «Пишущая машинка», которую играли в Театре Эберто в том же году, тоже была запрещена. Представления «Британика» оказались омрачены целой серией неприятных инцидентов. Молодой актер ввязался в драку с Алленом Лобро, одним из самых едких критиков оккупационного режима, а Кокто был жестоко избит на Елисейских полях… Режим «нового порядка» объяснял поражение Франции в войне падением нравов и множил судебные процессы, организованные по принципу сократовского допроса… Андре Жид и Жан Кокто, «развратители французской молодежи», оказались – как из-за своих произведений, так и из-за свойств личности – идеальными козлами отпущения…
47
Спектакли были остановлены милицией, театр закрыт на замок. – Примеч. перев.
Некоторые полагали, что кары небесные, обрушившиеся на героев «Андромахи», не пощадили и саму пьесу: «Ее дурно сыграли…», «Это была ошибка – доверить трагические роли старлеткам из кино…» Что же касается Жана Маре, который прыгал по сцене полуголым, с лоснящейся спиной и грудью, прикрывшись только шкурой пантеры, повязанной по бедрам, и размахивая палкой, разрисованной Пикассо, то в таком виде он скорее был похож на танцовщика… Другие возражали, что переизбыток крайностей, которыми изобилует трагедия, неизбежно придает спектаклю комический оттенок…
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я только что встретил Жана Маре. Он в отчаянии. Его протестные письма, разосланные по всем газетам, не дали никакого результата… Можно ругать постановку, говорить про нее любые гадости, но совершенно недопустимо вмешиваться в личную жизнь человека… Жан Маре абсолютно бессилен перед клеветниками. Цензура строго запретила публиковать его опровержения. Куда мы идем? Вас могут самым беспардонным образом облить грязью, и вы при этом не имеете возможности защищаться…
Валентина Гюго интересуется у Реверди, над чем он сейчас работает.
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Я, работаю? Да ни над чем, Валентина. На мой взгляд, то, что происходит вокруг, далеко превосходит всякую литературу…
ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Я надеюсь, вы не станете утверждать, что военные сводки более интересны, чем стихи?
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Именно так. Как раз это я и хочу сказать… Это единственная литература, которую стоит читать в данный момент… И, уверяю вас, чтение захватывающее…
– Годы 1870–1871-й, то есть военные годы, время краха Коммуны, – замечаю я, – оказались на редкость плодотворными для искусства, особенно для живописи и поэзии. Впечатление такое, будто война стала стимулом для творчества…
ПЬЕР РЕВЕРДИ. Очень возможно, дорогой мой… Могу вам сказать только одно: я чувствую себя так, словно парализован событиями и не способен написать ни строчки в эти ужасные времена, которые нам выпало пережить…
Я
предлагаю собравшимся сделать общее фото. Но увы! Часть гостей уже ушла. Оставшиеся поднимаются в мастерскую. Пикассо встает в центр группы. Справа от него Зани де Кампан, Луиза Лейрис, Пьер Реверди, дочь Гала Сесиль Элюар, доктор Лакан; слева – Валентина Гюго и Симона де Бовуар. Жан-Поль Сартр, Мишель Лейрис и Жан Обье устроились на полу. Альбер Камю присел на корточки. В последний момент Казбек, собака Пикассо, повернувшись спиной к объективу, тоже присоединяется к «группе».Из мастерской я выхожу в компании Пьера Реверди. Мы идем в сторону Сен-Жермен-де-Пре и обсуждаем последние события. В тот момент, когда мы собираемся расстаться, он неожиданно говорит:
– Я надеюсь, у вас сохранились мои портреты, которые вы делали. Они мне нравятся… Не печатайте их, пока я жив, дорогой мой; пусть они останутся после моей смерти как документ, как свидетельство того, что я жил…
Суббота 12 мая 1945
Я пытаюсь понять, произошли ли в этом доме какие-нибудь перемены… Я не был здесь с 21 июня 1944-го, с тех пор прошел почти год! Через два месяца после той встречи – 25 августа – был освобожден Париж, и сразу же в мастерскую Пикассо повалили толпы народу… Его мужественное поведение превратило художника в символ вновь обретенной свободы, и очень многие пожелали выразить ему свое уважение лично. Поэты, художники, критики, директора музеев, писатели, одетые в мундиры союзнических войск, офицеры и простые солдаты карабкались, в плотной толпе, по крутой лестнице его дома. Внутри было не протолкнуться. Он стал одинаково популярен как в красном Китае и советской России, так и в Соединенных Штатах, где его знали со времени большой выставки в Нью-Йорке. Несколько месяцев Пикассо простодушно упивался мировой славой, охотно общался с журналистами, фотографами и даже просто с любопытными, которым хотелось увидеть его «живьем»…
Инес повстречалась мне во дворе, Марсель – у входа, Сабартес – в прихожей. Все были на своих местах…
– Какой сюрприз! – восклицает Сабартес. – Почему вас так долго не было?
– Я ждал, пока минует гроза… После освобождения у вас здесь было настоящее столпотворение, так ведь?
ПИКАССО (похлопывая меня по плечу). Как поживаете, Брассай? Да, то, что здесь было, можно сравнить с нашествием! Париж освободили, зато взяли в осаду меня… Посетители являлись сюда каждый день толпами… Еще вчера здесь яблоку негде было упасть… Им всем кажется, что мне больше нечем заняться, кроме как их здесь принимать… Заметьте, что я тоже обожаю ничего не делать. Нахожу это весьма приятным занятием… Я по натуре скорее ленив… Пойдемте, я вам покажу кое-что…
И Пикассо увлекает меня в глубь своей маленькой квартиры. «Кое-что» оказалось первым изданием книги стихов Стефана Малларме. Он ее только что купил и сразу же увеличил цену книги, нарисовав в ней очень похожий портрет поэта. Пикассо говорит мне, улыбаясь:
– Я дорого заплатил за эту книгу, и мне захотелось отбить свои деньги…
Он показывает книгу Эдгара По, где тоже нарисовал портрет автора. Делать уникальными редкие книги, оставляя там свой фирменный знак, стало у него привычкой… Почти все книги в заветном шкафу Пикассо снабжены аннотациями или рисунками, сделанными его собственной рукой…
Но у него был еще один повод показать мне книгу Малларме… Под портретом автора своим неровным, дерганым почерком Пикассо написал три слова, ознаменовавшие историческую веху его жизни… Вот что я прочел на форзаце:
ПРЯДИ БОЛЬШЕ НЕТ! Париж, 12 мая 1945
Знаменитая прядь черных волос, выбивавшихся из-под шляпы. Эта непокорная прядь, ужасавшая его родных, появилась в ту пору, когда он был учеником в художественной мастерской. Прядь цвета воронова крыла, сто раз нарисованная, воспроизведенная в карикатурах, даже вылепленная, та прядь, что падала на лоб справа, наискось его пересекала, нависая над краем левого глаза и поднимаясь к виску, она, по-видимому, давно исчезла. От нее оставалось лишь несколько считанных волосков, вполне символических и неспособных прикрыть лысину, но он продолжал ее видеть, старательно поддерживать в ней жизнь, дорожа ею как остатками молодости… И только этим утром нашел, наконец, в себе мужество порвать с ушедшим прошлым, торжественно похоронив усопшую в книге Малларме…