Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Развилки истории. Развилки судеб
Шрифт:

«Он – наш главный хирург. Царь и бог в хирургии. Безнадёжных спасал. А уж скольких оставил с руками, с ногами! На меня сразу глаз положил. Мне же – нет и никак. Да, красавец, талантище, женщины сохнут – а вот мне безразличен. В дни наступления – не до любви – я уж вам говорила. А как стало потише, – нет, не бросился сразу в атаку. Он – решительный, резкий во всём – тут стеснялся. То влюблённо посмотрит – и взгляд отведёт, то вдруг даст томик Блока иль неведомо где раздобытый цветок. И внезапно потом вызывает к себе. С мёртвым серым лицом – лишь глаза, словно угли – и как гаркнет: “Это что тут за…!” – уж простите, сказать не могу. Я на фронте слышала многое – но в подобной развёрнутой форме… И тогда я, как вам, объяснила ему. Он менялся в лице, он краснел и бледнел, а потом – кулаком по столу: “Я беру тебя в жёны. Пальцем не трону – но поганые глотки заткну. Выполняйте приказ!”» – «Неужели же вы согласились?» – «Нет! Конечно же, нет. Так и крикнула прямо в лицо. Это ж подло и мерзко – на чужого взвалить свою тяжесть!» На «чужого» иль просто «другого»? Мысль исчезла, мелькнув, не прервав её речи. «Я хотела идти – только он закричал: “Стой, сержант!” А потом резко бросил мне: “Дура!” Крепче, злее рвалось изо рта – но сдержался – аж скрипнули зубы. “Я сегодня чуть в грех не вошёл. От мужчины б услышал – прибил бы! А потом подтвердили другие. А ведь будет страшней. Каждый взгляд, каждый рот. И во всех – непристойное слово. Не сдержусь и ударю. Или даже убью. А врача или фельдшера жалко – многих могут спасти. Да и я здесь нужней, чем в штрафбате. А к тому же – прибью ни за что – ведь, что видят, о том говорят. А чего им стесняться – ведь правда! И не вникнешь в сокрытую суть. Про жену же мою – не посмеют и вякнуть! Христом-богом молю – соглашайся!” – хоть не верил в Христа. “В другой госпиталь, в тыл? Всё равно ведь узнаю: тебя оскорбляют – найду способ, приеду, убью. Не вводи же во грех!” Что же делать?.. Он прав. И я сделала так. Он закрыл меня грудью, принял всё на себя. Ну, его уважали, боялись – в лицо не решались сказать – но шептались в углах, замолкая, когда обернусь. Но, чуть взгляд отведёшь – шепчут в спину… И решил на меня похоронки писать – без печати, как я на себя. Хоронить каждый раз. Каково – хоронить? И темнел бы лицом – но писал. Или думал порой: “Чтоб ты сдохла!”? …Я не ведаю, что говорю! Вы простите – и Фёдор – прости!

…Боже мой! Первый раз, когда шла – уже мужней женой. Отвернулась уже – выходить. Вдруг рванулся ко мне, взял за плечи –

и ладони – железо – бьют и жаром, и током. Неужели обман? Не желает пустить? Не позволю, не дам! И сюда – ни ногой! И презрительным взглядом и словом ожгу, как хлыстом! И ногтями, зубами!

Развернул. Поглядел мне в глаза. Отпустил. Напряжением воли сделал очень спокойным лицо. Капли пота на лбу. Медсестре – мне б – стереть! Отступил на полшага. Взял за руку с движеньем – склониться к руке. Но отбросил движенье – и прямой, с напряженьем струны – прикоснулся губами ко лбу – словно к мёртвой. Отвернулся. “Иди”. И пошла.

…Мужа вызвали вскоре в санупр. Возвратился старлеем, а был – капитан. Мне потом уже, годы спустя, в мирной жизни, рассказал офицер, бывший там. Медицинский мир тесен. Оказались в одном институте. Только рот тот держал на замке. Знал: муж скор на расправу. Ну а мне рассказал… Только не в институте…» Сжались зубы, лицо побледнело – но взяла себя в руки и продолжила, может, слегка хрипловато – но потом хрип прошёл: «В кабинете втроём – и полковник – начальник санупра – мужа стал распекать, заорал: “Повышенье дадим – только брось эту”, – а закончить не смог – подавился зубами. Тут – дорога в штрафбат – а полковник был злой и обид не прощал. И припомнил потом, чёрт возьми!.. Только здесь – чудо вдруг – как в бульварном романе. Дверь – наружу – и входит командующий. Он любил появляться внезапно – видеть правду, а не лакировку. “Доложить!” Доложили. “Вы двое – за дверь – ждать”. Через пару минут дверь раскрылась. “Входите!” Почему-то полковник – ещё с очень красной распухшей щекой. Почему – неизвестно. Но рука у командующего – как медвежья лапа. “За жену заступился – хвалю. А за побои, нанесённые старшему по званию, – звёздочку с плеч”…Мне Фёдор Семёнович ничего не сказал. Объяснил, что придрались к работе, что кого-то не спас. Лишь потом поняла, как напрасно и страшно себя обвинил, – он, спасавший уже не жильцов. Позже звёзды вернулись. Крупней. Только дело не в них. Да хоть маршалом стань, академиком стань – если та, кого любишь, жена – отдаётся такому служенью – и ты сам отпускаешь к другим, ни полраза её не обняв! Мог запить – но не запил. Ибо тоже служенье. Больным. Только весь исхудавший и чёрный. Но спасал даже тех, кого б раньше не спас. И я с ним за столом помогала спасать. Да – служенье и здесь. И старалась, училась. И меня, как сестру, уважали. А вот как человека… Говорят, что строчили доносы. Только Фёдор – отличный хирург – и не тронули нас» …Не сказал, но подумал: «Не позволил командующий».

«Санитарки, медсёстры – смотрели брезгливо – даже те, кто крутили романы. Объяснить бы им всё! Ведь хорошие девки – поймут! И стремились сюда, чтоб помочь, исцелить – и не только уменьем своим, но и женским теплом… Я не это имела в виду!» – «Понимаю – не это. Неужели совсем несмышлёный?» – «И ведь сами жалеют и любят – даже замуж выходят за тех, кто без ног! Глаша Зотова вместо красавца-майора – за сержанта – почти самовара – лишь с одною рукой. И жалели её, восхищались – с содроганьем порой. На меня ж – как на грязь под ногами. Мне бы в ноги упасть, зарыдать, как пред миром, покаяться!.. Нет! Не в чем каяться мне! Просто всё рассказать. И в слезах бы они обнимали меня. И жалели б, любили не меньше, чем Глашу. Ей уехать, мне с ними работать и жить – и уже не изгоем! Но нет! Не могу открывать свою душу. Вам сумела… И Феде смогла – на войне». И простое лицо становилось отнюдь не простым. Мощь и строгость. Может, с ликом таким сами шли на костёр. И откуда-то мысль: может, так же, стесняясь, Бог не может сказать, почему мир, им созданный, зол? Потому не прощают его. Атеисту – подобные мысли? Так, забава ума, отвлеченье на миг от душевных терзаний, превысивших силы, – чтобы тут же войти в них опять. Я отвлёкся на миг от рассказа, и включился на фразе: «Подаянья не просим. И не лезем в друзья». Я не понял, кто «мы» – и неважно. Риторический образ. Чего понимать? «А другие искали с руками, с ногами – и мой выбор – им в души плевок. Извращеньем считали. Глашин тоже – но попробуй скажи! А здесь можно – втихаря, чтобы Фёдор не слышал. За него ненавидели тоже. Хоть не лезли в постель – но всё чуяли бабьим чутьём… Может, Глаше сказала б – но она от меня, как от грязи! В общем, плохо мне было. Одна. Если б просто одна!.. Да, скажу: говорить – так уж всё! Да, был грех – не прощаю себе и вовек не прощу! Лиза Гольдберг – моложе меня, с виду – пальцем перешибёшь – но пахала, как вол – да ещё и читала стихи – так таинственно, странно звучащие, не из нашего – из волшебного мира, – среди крови и стонов – и тонула я в них – и не я лишь одна. Чьи – девчонки не знали. У врачей, кто постарше, были странные искры в глазах – но не спросишь. И она – тоже замуж – за “без рук и без ног”!.. И до Глаши ещё – та попозже пришла. Утончённая книжная девочка – и, наверное, умственный выбор. Только жизни не знала – и уж выбрала – не желаю злословить – но калечит судьба и мерзавцев!.. А иначе б совсем было подло!.. А она слишком книжная. И подобных людей не встречала… Нет, печальней ещё: заподозрить боится, оскорбить человека – даже в мыслях своих!.. А такого мерзавцем назвать – похвала!.. Есть слова поточней. Воздержусь… Что – решили: обидел меня? Нет! Разговор через стенку – он-то думал, не слышит никто – и соседа учил – шепотком: “Ты на жалость дави! Баба, если размякнет – вей верёвки, ногами топчи – даже если их нет! Выжимай всё, что можешь, – да ещё, чтобы всё отдала и считала себя виноватой!” А в ответ – лишь мычанье: тот – немой – с искорёженным ртом. Знает, сволочь, кому говорить – кто не выдаст – даже если б хотел! Как попутчик в вагоне… Не как вы! Вам – как другу, как брату, как Богу – как совести, чёрт побери!.. А ему он, пожалуй, – ну, не то что желая добра – просто жизни уча, как старик молодого, – хотя старше всего-то на несколько лет – и на целую гнусную жизнь! И не верю, что смог научить, – хоть немому бы жить помогло – только жить, как мерзавец! Нет, не смог научить!.. А обычно умильный какой! Каждой – сладкое слово – прямо сахарной ватой задушит! Ложь слышна в каждой фразе, в неумеренной массе восторгов. Верит: бабы сожрут. И ведь многие жрали. Мне противен был сразу – хоть ругала себя: “Как же можно огульно клеймить человека! Каждой хочет приятное сделать – иль хотя бы сказать”. Оказалось – права. Даже более чем. С Лизой – тоньше сработал. Ведь отнюдь не дурак. И подходцы имеет.

И, закончив работу, уложив инструменты, чтобы завтра всё – в должном порядке, – я шагнула к нему и сказала, что слышала всё. А в ответ: “Ты, подстилка, ещё вякаешь что-то!” Врезал прямо по ране. Убежала в слезах… Про “подстилку” он дальше – молчок. Да и здесь – шепотком. Понимал: Фёдор пальцем не тронет его – пользуется, гад, своей беспомощностью! – но с начальством лучше не ссориться; а я жаловаться не буду. А услышат соседи – до начальства дойдёт. В общем, лучше молчать… И соседа учить перестал. Осторожничал, гад! Вдруг подслушает кто? И теперь – только льстивый поток. Горы сахарной ваты. И сквозь них не пройти.

Мне бы – к Лизе – решиться, сказать – и спасла б и себя, и её! Чёрт возьми! – и её, и себя – лучше так!.. И меня б поняла – в моей боли, любви и тоске. Вот такая бы книжная и поняла. Только как подойти?.. Вот и не подошла. И ещё: говорила тогда я попроще. Вот потом…» А и вправду – я чувствовал книжность, необычное построение фраз – из каких-то забытых времён, из каких-то немногими читанных книг. Почему? А она продолжала: «И куда с деревенскою речью – к такой? К городской, образованной, умной! И ещё – понимаете: чистая. И считала меня – сами знаете, кем! – и с такой дрожью в голосе сказано. – Как же к ней подойти? Отшатнётся, как от шелудивой собаки!.. А собаку-то шелудивую пожалела б, отмыла, спасла! Я же хуже собаки – испражненье, плевок!.. Вот так мучилась – и не подошла. Лишь потом, когда поздно, дошло: одолела б барьер – и душа говорила б с душой… Молодая была – и не сделала шаг. И жалею. Она б поняла. И её бы спасла! И имела б подругу сейчас. И всё было б не так!» Как-то вскрикнула резко, по-бабьи – но так искренне, с болью такой! «…Да… Подругу сейчас… А жива ли она? И вообще – кто остался живой?» И склонился я к ней, и шепнул: «Мы остались. Мы живы. И живём за себя и за тех, кого нет. Вот ты вспомнила Лизу – и жива она, даже если…», – я не стал добавлять. И не верю я в это, хоть хотелось бы верить! И, наверно, не верит она. Но утешить-то чем? А в словах – веры нет – но надежды хоть малая кроха. И в том чувстве, что вызвало их. И какая в ней жалость ко всем, несмотря на свой внутренний ужас! И – внезапная мысль: «Ну хоть чем-то сумею помочь! Сниму грех». И сказал: «Не терзайте себя! Чтоб вы ей ни сказали – описали б его, хоть как чёрта с рогами, – всё равно бы пошла. Убедили бы мужа разлучить их, услать инвалида – всё равно бы нашла. Из рассказа понятно. Нет греха на душе. Не терзайте себя!» Миг раздумья – и я видел, как сбросила что-то с души. «Не спасла бы. Вы правы. Свежий взгляд – и, что мучило долгие годы, ушло. Только всё ж не совсем, – как-то с горечью в голосе. – Я должна была сделать попытку, сделать всё, что могла. Ведь немой-то сказал! Да, немой – но умеет писать! И потребовал знаками лист. Написал. Сунул Лизе. Я сама не видала – но потом санитарка взахлёб верещала, как та побледнела, сказала: “Неправда!” – очень сдержанно, тихо, – а затем – и немого ей жалко! – наклонилась к нему и добавила ласково: “Не ревнуй! Ты хороший. Тебя тоже полюбят” – и поцеловала в щеку. А потом обернулась к мерзавцу – и тот очень душевно ей что-то сказал – и санитарка прочувствованно добавила: “Хороший человек!” …Проклятый тартюф!.. Я тогда о Тартюфе не знала – но всё ханжество видела. И слова все слыхала – как в театре злодей говорит сам с собой – а зал слышит. И случайности нет. Я работала там регулярно, да и он разглагольствовать, я полагаю, любил. Не сегодня, так завтра, не в таких выраженьях – в других – но услышала б всё ж». – «И, конечно же, вы пожалели немого?» – «Не могла. Был другой. В одно время – один. Только так! Чтоб без ревностей всяких, ненужных страстей. Не хватало им только измены! Потому промежутки такие, чтоб все, знавшие прежнего – в тыл, иль на фронт… А бывало, и в гроб. Чтоб никто из соседей не мог подтвердить, что подряд я – с двумя. На вопрос: “А ты видел? Может, свечку держал?” – чтоб заткнул свою пасть – да ещё покраснел под бинтами. А слова санитарок, сестёр – бабьи сплетни – и им можно не верить. А тем более знали: я в работе строга. За небрежность обидеть могу, и порою – сплеча! Слишком дорого стоит больным. А обиженный может и сплетню пустить. Сам не пустит – чужую разносит… Так-то так – только верили всё ж – и трудней, и трудней убедить, доказать, что не блуд, а любовь!.. Убеждала. Хоть порой – как разведчик – на грани провала… Обошлось. А мир всё же широк – и, надеюсь, друг друга не встретили. И немного ведь их. Посчитайте – поймёте… А вот после войны, когда их собирали – говорят, где-то есть для таких инвалидов дома – и вот там они вместе!.. Не могу! Не хочу! Страшно думать!» И опять я её утешал – и спросил, отвлекая: «А что с Лизой?» Она вытерла слёзы: «А ведь знаете, Лиза могла и поверить немому. Усомниться в мерзавце слегка. И себя ж за сомненья корить! И – вперёд – сквозь душевную боль – в брак – как милость больному, и как кару себе! Так что, чем я могла помешать? Но я всё же решилась сказать! Показанья мои и немого совпали б – говорю языком детектива – и она бы поверила нам!.. Только я прочитала листок. Лиза где-то его обронила – тоже, знаете, нервы! Санитарка нашла. А там просто написано: “Он – плохой человек. Он Вам лжёт”. А устраивать очную ставку, издеваться над раненым Лиза б не стала. И мне б не дала. Для спасенья другого – пожалуй. Но не ради себя!.. Потому – не спасла. А посмела б я всё же, сказала – так сочла б, что завидую ей, что желаю нагадить!.. И немому – губами к щеке. Мне б – ладонью!.. А написано было б подробно – решила б, что я прочитала. Так и так – отвращенье, брезгливость – и ладонь по щеке. И гадливо бы вытерла руку… Всё равно я должна была сделать! Чем преграды

страшней, тем достойнее шаг!.. Не смогла. А вот Лиза смогла. Тем красивей, отчаянней шаг!» О других может думать: «красивей», «отчаянней». О себе – без возвышенных слов. «И она не отправилась в тыл. “Жди меня!” – ему было даровано ей. Выгрыз, сволочь, чужое!.. Ведь какой лейтенант заходил! Появился потом, после свадьбы. Прямо создан для Лизы. От неё же – внимания – ноль – хоть такие ловила я Лизины взгляды в лейтенантскую спину, когда он – не понуро – держал марку! – но всё ж уходил! И я знала, что – нет! Никогда… Раза три за всё время появлялся всего – на какой-нибудь час – и обратно в окопы. Но, я знаю – писал. Попыталась одна подшутить – но такой получила ответ, что уж больше никто не шутил». И хотел я сказать: «Что за гад! У калеки жену отбивать!» – но сдержал осужденье: тот – калека, но жив. А его, может, завтра убьют. И она – в унисон, почти в тех же словах – и ещё: «Он и сам ощущал, что неправ – но не мог прекратить… Мои домыслы? Нет. По обрывкам бесед, разговоров на общие темы, бабьих сплетен. Вы ведь знаете: были такие – из зрачков аж кричало: “Уступи! Дура-девка! Такой лейтенант… Уступи!.. Чтоб могли мы сказать: “Все с грехами!” …Ей простили бы грех – хоть не все. Не как мне. Тут понятней и проще. Но она – ни на шаг!.. А потом прорвало лейтенанта – но как! Было: Лиза читала стихи – те – незнамых времён и поэтов – только вдруг он шагнул и сказал: “Я прочту! Извините, своё”».

Тут, прервавши рассказ, она встала – и, дрожа, как струна, женским голосом, но по-мужски – как, наверно, читал лейтенант – начала:

Меч толедской работы меж нами,И толедское пламя меж нас.Мы охвачены страсти волнами,Но следим, чтобы страсть не зажглась.Мы разумны и взрослы – и всё жеМеч нам хочется к чёрту рассечь!Пламя светлое жизни дороже —Но надёжен из разума меч.Лес зелёный раскрылся над нами —За шатром всё прекрасней шатёр.Хоть бы стали холодное пламяЩебет птичек летающих стёр!Не дворец, чьё величье сурово —Здесь зелёный шатёр из ветвей.Слово рвётся – не сказано слово —Меч проклятый всей жизни живей!И идём мы, и пламя меж нами,И толедский жестокий клинок.Мы охвачены страсти волнами.Хоть бы кто-нибудь выплыть помог!

И такие и боль, и отчаянье в звуках! А она, опустившись на стул, продолжала – голосом, постепенно переходящим в обычный: «И запомнила стих – непонятный и странный. Но в нём сила, и мука, и страсть!.. Про Тристана с Изольдой узнала потом, через долгие годы. И про меч между ними. Долг и чувство. Он об этом сказал – и она поняла. И я тоже – сквозь таинственность слов». И представил: землянка, тусклый свет, книжный мальчик, заброшенный в бездну войны, – и такая же книжная девочка – и разумны и взрослы, и юны и глупы, – и толедские страсти, и Тристан и Изольда – и меч между ними, и зелёный шатёр с пеньем птичек, – отвлеченье от этого жуткого мира – и удар этим самым мечом – потому что сказала она: «Он ушёл – резко, быстро. И как Лиза хотела рвануться за ним! Но сдержала себя. А вот я не сдержала. Не тогда, а чуть позже, в ночи. Я ведь, я виновата во всём! Не смогла защитить. И такой внутри стыд! И с особой любовью, с надрывом, я ласкала любимого мной – и он чувствовал горе – и меня утешал! Он, без ног и с обломком руки! И считал, что я плачу от скорой разлуки – и твердил: “Не забуду тебя!” И ему, как и всем – похоронку!.. Ладно, к чёрту меня! Лучше буду о Лизе. Лейтенант? Он вернулся не скоро – когда Лизу неделю уже, как отправили в тыл. По раненью… Слава богу, что ранило. И ещё, слава богу, – не сильно. Больше он не являлся. И что дальше – не знаю. Но надеюсь, что живы… Хотя счастливы вряд ли… Вам же, вправду, спасибо – хоть за Лизу себя буду меньше корить. Сняли камень с души – хоть один. Хорошо, когда есть, кому слово сказать!»

И я слушал про Лизу – и жизненный опыт, ощущение хрупкости, боли подобного типа людей – и любовь к ним, и жалость – натолкнули на мысль: «А ведь Лиза могла понимать!» Я чуть слышно шепнул – но она услыхала и воскликнула: «Да! Да – могла понимать!» – и чуть тише: «Был момент: шла в деревню к…, – замялась слегка – как бы это сказать…» Я кивнул: «Успокойтесь. Не надо деталей». Благодарный ответный кивок. «Ночь, темно – но дорога видна. И вдруг – всхлип. Где-то спереди сбоку. А потом, хоть негромкий, но крик – и с надрывом, отчаяньем, болью: “Ну за что мне такое, за что!” – и фигура рванулась к дороге. У меня уж – рука – к кобуре. Выходили из части – оружие брали: места неспокойные. Но увидела: Лиза. И она увидала меня. Прямо взглядом ожгла. И бегом – мне навстречу – и мимо – по обочине, спотыкаясь о корни, увязая в грязи – чтобы воздух в себя не втянуть, осквернённый дыханьем моим, чтоб себя не запачкать, коснувшись меня!.. И догнать её надо, догнать, рассказать, что была за стеной, что услышала гада, что немой растерялся, не всё написал – пусть напишет, пусть сверит она с тем, что я расскажу. Не захочет со мной говорить? На колени упасть – или силой заставить послушать! И рванулась уже – догнала б – я быстрей и сильней – и нога уж давно перестала болеть – но застыла на месте. Ждёт он, ждёт – он, любимый, родной – а сейчас задержусь – иль совсем не приду! С Лизой – это надолго, а в запасе лишь час – и бежать на дежурство А он будет считать: всё – забыла, отбросила, словно огрызок – кому нужен такой!.. И пошла я к нему, удаляясь всё дальше от Лизы. И потом не решилась уж к ней подойти… И ведь это не всё. Уж затих её топот – давно уж затих – но я вдруг замерла, осознала: он, любимый, родной – понимает: война. Задержали: приказ, операция срочная, эшелон с ранеными, заменить на дежурстве кого-то… Он же сам воевал – сам всё знает. Да, посходит с ума – но и раньше бывало – всё по тем же причинам… Тяжело объяснять, видеть, как он изводит себя, но – война. Служба. Работа. И сейчас, для спасения Лизы – могла б. Только поздно. Догнать не смогу. На пустынной дороге смогла б объяснить. Средь сестёр и врачей… Да посмела б я вякнуть – тут бы, Фёдора не испугавшись, объяснили бы мне, кто я есть. И что было б потом, и что сделал бы Фёдор, и что стало бы с ним… Боже мой!.. Упустила мгновенье – и всё… И поймите: тогда на дороге я почти подчинилась порыву – без анализа, просто по-бабьи, от души! А потом уже – годы спустя – очень долгие годы – вдруг подумала как-то: “А ведь Лиза поверила в чём-то немому. И себя укоряла за веру, за сомнения в этом…” Ой, простите – чуть не вырвалось резкое слово – скажем просто – мерзавце – и сомнения крепли – но свернуть не могла – и инерцией гнало её, как под поезд, – с разбегу!.. И я думаю, поезд проехал по ней».

И мне стало до боли жаль Лизу – и хотел я сказать – но она продолжала – и прямо моими словами: «А ведь Лиза могла обратиться к немому! Уточнить. И он всё б рассказал. Только – книжная девочка – стыд, что могла усомниться в несчастном, в искалеченном, в добром и мудром, говорящем такие слова! – и поверить навету. Как в глаза посмотреть? В эти лживые наглые буркалы – жаль, не выжгло их к чёрту – уж простите, но жаль! И как девочку жаль! Молодая и гордая, глупая – несмотря на культуру и чтенье стихов». Я добавил: «Скорей, от культуры и чтенья стихов» – и она, подтверждая, кивнула.

«А ведь я чуть не стала, как Лиза!.. Первый мой! Как любила его, как жалела! И как ждали они – санитарки, медсёстры – с содроганьем, с восторгом, с уваженьем ко мне – что я стану женой инвалида! И хотела я стать – только что-то держало. Не давало сказать нужных слов. А он тоже не мог. Потому что хороший и совесть имел. Не хотел навязать мне обузу. И рвалось у меня с языка – но никак… Комом в горле вставали слова – и – молчок! И ответная тишь. Да проси я сама – трудно было б его умолить – хоть и сам больше жизни хотел! Умолила б, смогла б!.. Не возникли слова. Муки родов – и пшик. Может, сдрейфила просто? Не решилась взвалить этот груз? Быт, уход за безногим. Доказать не могу – ни себе, ни тем более вам – только нет! По природе я – медик – и подобных забот не боюсь. Ощущала другое: не мой путь. Не такими, конечно, словами. Ощутивши же: мой! – головою, как в омут! А ведь страшно-то как… Из любимиц – в изгои! Санитарки и сёстры – будто каждую – мордою в грязь! – обманула и плюнула в душу. И такие презренье и злоба ко мне! И я знала: так будет. Но шагнула – ко второму и дальше, потому что иначе – никак! И опять была ночь – пострашней всех ночей – и той ночи, когда я прощалась с ногой – и когда отдавала себя в первый раз, и… – были, были страшней! Но об этом потом – может быть…» Резко стиснула руки – и с усильем продолжила: «Да какая тут ночь! Промежутки то ночью, то днём, чтобы спать. Остальное – работа. Больше б, больше её – отвлекает от мыслей!.. Боже, что я несу! Ну, простите, ну ляпнула сдуру! Лучше меньше, конечно – меньше бедствий, истерзанных тел. Но в свободное время… Как же трудно решиться! Всё сломать, зачеркнуть. Да к тому же – письмо. И какое письмо! Он не мастер писать – только сколько души и любви! И надежды, и веры в меня – хоть нигде не звучавших впрямую – чтоб меня не подталкивать к браку, чтоб на жалость никак не давить… Что скривились? Полагаете, ментор хороший попался ему – вроде этого гада?» «Ментор»… Слово какое нашла, а ещё говорит, что неграмотна!.. «Научил незаметно, ничего не прося, влезть в доверье – и добиться того, чтоб сама попросила!.. После случая с Лизой на мгновенье подумала так. И стыжусь до сих пор. Прочитала письмо – сотый, тысячный раз! И увидела те же слова, что он мне говорил, ничего не прося. Чистый, честный, хороший. И такого предать!.. Только этот анализ – потом. После Лизы. А читая тогда, поняла: ко второму нельзя. И к другим – к тем, кто будут – я уже осознала, что будут: жалко, жалко их всех! Но смотреть лишь и выть, ощущая бессилье помочь! Потому что есть строки – мои: “Каждый миг вспоминаю. Люблю. Без тебя не могу. Умоляю: возьми меня замуж!” И уже собиралась послать – через боль, через жалость к другому! Не решалась, металась. Билась птицей в стекло – и не выбить!.. Разбиться! И разбилась – и адрес написан – и наутро пошлю – как себе приговор – и исполню сама. Невозможное – прочь! Хоть страдают они, мне – лишь плакать и выть. Помогать, как другие медсёстры. И металась три дня – жутких дня! Всё решалась: наутро пошлю! И никак. Ненавижу откладывать дело! Если делать – так сразу. А сейчас не могла… И вот тут – эта мысль: схоронить! Написать, что убита. Да, меня потерял. Но – война. Как у всех. Без обиды на гнусную тварь, на иуду! Обижаться – так лишь на судьбу… И схватила листок, и – вперёд! А потом порвала – тот, где я – капитан. Резко, зло порвала. Вымещая всю злость – на себя, на судьбу – на него, кто так любит меня!.. Даже так! А потом, вся в слезах, вылив боль – хоть не всю – слёз не хватит, чтоб всю! – написала опять. Подписалась сержантом, как есть… Не собой! А своё, где “Люблю” – порвала. И уже не со злостью. Со скорбью. А его, где любовь и душа – сохранила… Как и письма других… А потом – как ударило: если проверят? Обнаружат фальшивку, подлог, выдаванье себя за другого. Наказанье? Плевать! И вообще: по закону – наказывать не за что. Не измена, не трусость. Не воинское, не государственное, не уголовное преступление. Дополнительный стыд? Да! Но страшнее другое: ему сообщат. Он узнает: его предала. Не могу!.. И уже от души отлегло. Не смогу написать. Значит – замуж – и всё… А потом, – ну за что же мне ум? – вот и впрямь наказание! – поняла: написать от умершего. Похоронку от трупа! Разбираться начнут, а вопросы – к кому? А от трупа писать… Прямо холод в душе. Но раз надо – пишу. И слова отыскала. А потом каждый раз находила другие слова. Да, непросто всё это. Находила пути. И их поиск порой заглушал боль души – чтоб потом она била сильней! В общем, с письмами тоже непросто, но зачем говорить о деталях? Дело в сути. Лгала. Хоронила себя. И ещё – интуицией, бабьим чутьём – выбирала, наверное, тех, кто поверят, не начнут уточнять, писать в госпиталь, по инстанциям лезть. А таким лгать страшнее вдвойне!.. Эх, была б поглупей! Не пришла б эта мысль – сотворить себе гроб – хоть в словах – я б не сделала шаг. Не шагнула б от первого – прочь!.. Обмануть: дать надежду – и подло предать? Всё равно предаю – только так, чтоб не знал, чтобы верил: “любим!” – пусть за гробом… И теперь – схоронила себя – в первый раз! – и всю прошлую жизнь. Зачеркнула к чертям! Головою и впрямь – словно в омут. И к второму я шла, уже зная, что буду любить – и предам. И всё ж буду любить – до последнего дня!

Поделиться с друзьями: