Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Большое полотно «Снятие со креста» было закончено и увезено из мастерской еще несколько месяцев назад, а то обстоятельство, что оно висело теперь в Гааге, в одном из роскошных покоев принца, неоспоримо свидетельствовало о подлинном успехе. Вспоминая о картине, Рембрандт уверял себя, что достиг в ней всего, чего хотел достичь, и работал над двумя очередными холстами — «Вознесением» и «Воскресением» — с быстротой и смелостью которые неизбежно сопутствуют недостаточно прочной вере в свои силы. К сожалению, ван Флит, по-прежнему глупый и рабски преданный учителю, пришел от «Снятия» в такой телячий восторг, что прежде чем картину унесли из дому, сделал с нее набросок для своей коллекции. Еще более неприятным оказалось то, что желая сделать учителю сюрприз, он в течение долгих недель работал над гравюрой с этого наброска.

К счастью,

Рембрандт наткнулся на гравюру в отсутствие автора, поздно ночью, когда со свечой зашел в мастерскую посмотреть, как сохнет масло на его автопортрете с Саскией. С самой смерти Питера Ластмана он еще ни разу не приходил в такое бешенство, как при виде этой гравюры. При свете свечи он случайно заметил ее на рабочем столе, где она сохла под двумя небольшими вазами, поставленными для того, чтобы распрямить ее и скрыть от любопытных взоров. Впечатление, произведенное ею на художника, можно было сравнить только с резью в желудке. Все изъяны картины, о которых он ухитрился забыть — нарочитая витиеватость, манерность вычурных линий, утрированные жесты и лица, — не только сохранились на гравюре ван Флита, но прямо-таки били в глаза. Рембрандт долго не мог оторваться от нее, подобно тому как человек с болячкой во рту без конца пробует ее языком; потом он пересмотрел остальные работы ван Флита, какие сумел разыскать, и опять вернулся к гравюре. Несмотря на прохладную апрельскую ночь, рубашка его взмокла от пота. Он то подходил к окну, чтобы остыть, то возвращался к камину, чтобы согреться в чуть уловимой струйке тепла, источаемого золой, и мало-помалу мысль о картинах на сюжет «Страстей» уступила место другой: что ему делать с ван Флитом? Не пора ли положить конец его дурацкому усердию, которое приводит лишь к тому, что на свет появляется все больше уродливых и никому не нужных вещей? Желание и упорство еще не делают человека художником, хотя в былые лейденские дни он, Рембрандт, и уверял себя в противном. Дело тут не в одном «Снятии со креста» — все, к чему прикасается этот парень, становится фальшивым и вульгарным. И прежде чем художник вернулся в спальню и наконец уснул, успокоенный целительным теплом, которое сквозь тонкую ночную сорочку излучали бедра Саскии, он уже принял решение: тут ничем не поможешь, он должен расстаться с этим несчастным сурком.

Было четыре часа дня, и солнце сияло с неуместной веселостью, когда он наконец остался вдвоем с ван Флитом и приступил к неприятному объяснению. Рембрандт говорил долго, но ученик не прерывал его, а лишь стоял, глядя на свою грудь и вертя большой волосатой рукой пуговицы на грязной куртке. Речь свою художник обдумал заранее, вещи говорил справедливые, но все это было отравлено сознанием того, что уход ван Флита выгоден ему, Рембрандту, так выгоден, что он испытает только облегчение, когда сцена придет к концу и за беднягой захлопнется дверь. Флинк и Бол — отпрыски знатных семей, скоро у него появятся другие такие же ученики, и этот неуклюжий провинциал окончательно придется не ко двору. Кое-кто из заказчиков и без того уже удивленно приподнимает брови: им не нравятся его неловкость и безграмотная речь; а его медлительность и тугодумие выводят из себя Саскию — она ведь быстрая и подвижная, как огонь. Будь ван Флит гением, обладай он, на худой конец, хоть талантом, первой обязанностью учителя было бы терпеть и прощать ему остальные недостатки. Но за пять лет ученичества в Лейдене и четыре года в Амстердаме он ни на шаг не продвинулся вперед, и Рембрандт, хотя бы просто из милосердия, должен посоветовать ему избрать другое, более доступное ремесло… Так по крайней мере казалось художнику, когда, окончив свою речь и не в силах больше смотреть, как толстые пальцы ван Флита крутят пуговицы, он перевел глаза на ярко освещенное окно.

— Я должен уйти немедленно, учитель?

Это был болезненный вопрос. Рембрандт отлично помнил, что не задал его Питеру Ластману в тот горький день: несмотря на всю свою подавленность, он собрал свои вещи и покинул дом еще до наступления ночи.

— Нет, тебя никто не торопит. Можешь оставаться здесь сколько захочешь. Но я всегда считал, что за новое дело нужно браться без проволочки, — ответил он.

— А не посоветуете ли вы, за какое дело мне взяться?

В словах ван Флита не было ни иронии, ни упрека. Ему нужен был совет, и он слепо обращался к единственному источнику помощи, к которому прибегал за последние девять лет.

— Почему бы тебе не вернуться

в Лейден и не попробовать счастья в типографии Эльзевиров? С гравировальными досками ты обращаться умеешь, значит, из тебя выйдет хороший печатник, — отозвался Рембрандт.

— Но в Амстердаме тоже есть типографии.

— Конечно. Я просто думал, что дома тебе будет хорошо.

— Хорошо мне нигде не будет. — Опять-таки это был не упрек, а просто замечание. — Но, думаю, мне лучше остаться в Амстердаме и подыскать себе место: тут не надо рассказывать своим, что случилось. А кроме того, я смогу видеть вас — не часто, конечно: я ведь знаю, как вы заняты.

Рембрандт круто отвернулся, чтобы не видеть его тупого, бесхитростного лица. Сейчас он ненавидел все: себя, свою роскошь, свои картины с изображением страстей господних. Он подошел к комоду у окна и выдвинул верхний ящик. Там лежали деньги, несколько драгоценных камней и кисти, которые ван Флит столько лет содержал в чистоте и порядке.

— Вот возьми. Это поможет тебе на первых порах, — сказал он, вынув горсть флоринов и пересыпая их в толстую желтоватую ладонь.

— Спасибо. Вы были очень добры ко мне, учитель.

— Неправда, не был. — Рембрандт чуть не сорвался на крик — так ему было больно. — Будь я добр к тебе, я после первого же года сказал бы тебе то, что сказал сегодня.

— Это не ваша вина. Вы никогда не говорили, что я умею писать. А я радовался этому, хоть мало чему научился. Поверьте, я ни о чем не жалею. — Ван Флит вздохнул, встряхнулся и стал складывать свою папку. — Если позволите, я соберу тут покамест свои вещи. А вы меня не ждите — ваша сестра уже подала ужин. Еще раз спасибо за все, и да благословит вас господь. Спокойной ночи!

После такого объяснения Рембрандту уже не лез кусок в горло, и это было весьма некстати: по субботам, — а сегодня выдалась именно суббота, — Лисбет превосходила самое себя и готовила особенно вкусный ужин. Сегодня Рембрандта ожидали «холодное блюдо», жареный гусь и салат, возвышавшиеся на столе, который Саския по-праздничному уставила китайскими тарелками и стеклянными бокалами. Накрывать на стол было единственной хозяйственной обязанностью Саскии, но ее золовка редко упускала случай намекнуть, что она не справляется даже с этим. Вот и сегодня, как только его любимая в красивом воротнике из зубчатых кружев, с разрумянившимся и оживленным лицом и новыми жемчужными серьгами в ушах уселась на свой стул, Лисбет взяла салфетку Рембрандта, чуть смявшуюся с одного угла, и достала из буфета другую, посвежее, а Саския провела кончиком языка по нижней губе и вздохнула.

Обыкновенно, когда Лисбет позволяла себе такие причуды, Рембрандт обменивался с женой быстрым понимающим взглядом, но сегодня Саския долго не поднимала своих пламенных ресниц. А когда она наконец посмотрела на него, глаза ее не сверкнули язвительным весельем — в них светился настойчивый вопрос. Пусть она ничего не смыслила в хозяйстве или в никому не известных авторах, которыми увлекается Маргарета ван Меер, но своего мужа она видела насквозь и могла побиться об заклад, что от нее не скроется даже тень, скользнувшая по его лицу.

— Что случилось, Рембрандт? Ты нездоров? Или что-нибудь еще? — спросила она.

Он уверил ее, что совершенно здоров, и добавил, чтобы она побольше пеклась не о его, а о своем здоровье. Правда, он не сказал, чтобы она побольше ела и обязательно меняла башмаки, после того как попадет под дождь — рядом сидела Лисбет, а при ней ему лучше было не намекать на свою любовь к жене. Из-за Лисбет Рембрандт и Саския давно уже привыкли скрывать свои чувства и мысли при встречах за столом после целого дня разлуки, и только перед сном, раздеваясь, они разговаривали обо всем, что накопилось у них на душе. Но в этот вечер она не могла ждать; она отодвинула тарелку с еле початым кушаньем и спросила, не случилось ли чего-нибудь худого в мастерской.

— Нет, ничего, — ответил художник, стремясь отложить разговор до тех пор, пока настроение Лисбет не исправится. — Но у меня был неприятный разговор с ван Флитом. Я сказал, что не могу больше держать его. Мне кажется, это было давно пора сделать.

Саския не сумела подавить быструю улыбку, от которой на лице ее заиграли ямочки, — и это, конечно, был промах.

— Что ж, никто не станет винить тебя за то, что ты отпустил его, — сказала она, старательно избегая удивленных светлых глаз золовки. — Пусть лучше займется чем-нибудь другим: ему всегда было не место в мастерской.

Поделиться с друзьями: