Рембрандт
Шрифт:
У Рембрандта хватило здравого смысла крикнуть вдогонку кормилице, чтобы она бежала к доктору Бонусу и попросила его немедленно прийти. Бонус примчался в чем был — без шапки и плаща, хотя шел дождь, в ночной рубашке, которую едва успел засунуть в штаны, но между уходом няньки и его появлением прошло все-таки не менее получаса. В течение этого получаса Саския непрерывно отталкивала мужа рукой и пела монотонную колыбельную. Она ходила с ребенком по дому, разговаривая с ним, баюкая и называя его всеми нежными именами, которыми она вместе с мужем называла Ромбартуса в первые счастливые дни. И только заговорив с ней так, как рассерженный отец говорит с непослушным ребенком, маленький доктор сумел отобрать у нее младенца; а убедить ее, что ребенок умер и надо звать пастора и гробовщика, удалось не раньше, чем наступило утро.
Оба его собеседника, доктор Маттейс Колкун и доктор Йорис Фалкарт, уплатили по счету, оставили служанке на чай и растаяли в туманных апрельских
Жаль все-таки, что коллеги ушли. Сегодня доктор Фалкарт завел речь о ранах, а уж он-то знает в этом толк — он был при армии во время осады Бреды. Три врача по праву считали, что им троим известны любые методы лечения любой раны, которую оружие может нанести недолговечной телесной оболочке человека, но в конце разговора, настолько кровавого, что компания изящных юных бюргеров за соседним столиком постаралась отсесть подальше, они пришли к обычному неутешительному выводу.
— Уважаемые коллеги, — объявил Маттейс, допивая свою порцию, — разрешите мне, подводя итог нашей дискуссии, заключить: одни раны заживают, другие нет.
Такое решение отнюдь не устраивало Тюльпа. На его взгляд, исход зависел не столько от характера раны, сколько от конституции раненого. У одних кровь обладала таинственной способностью заживлять самые глубокие разрезы; другие, напротив, погибали от пустяковой царапины, и никто не понимал — почему.
И теперь, в красноватом полумраке почти пустой таверны — посетители разошлись по домам ужинать — Тюльп позволил своим мыслям стать на путь непроверенных догадок и начал раздумывать, приложимо ли к душе то, что можно сказать о теле. Взять, к примеру, несчастного старика Сегерса. Душа его еще в молодости была смертельно ранена — родственники надули его, лишив пустякового наследства, и все, что он делал потом, уже нельзя было назвать поступками нормального человека. Все его поведение — женитьба на грязной потаскухе, чтобы досадить самому себе, куча детей, чтобы сделать свою нищету окончательно безысходной, упорная работа над гравюрами, чтобы хоть чем-то заполнить бесполезные дни, — все его поведение было поведением человека, который бьется в когтях медленной смерти.
Некоторые из его неистовых и замечательных гравюр можно увидеть на улице Ниве Дулен в коллекции художника, наделенного куда большей способностью к самоисцелению и возрождению. Рембрандт ван Рейн — не Сегерс, хотя, несомненно, был похож на него в день похорон своего ребенка. С тех пор прошло всего два с небольшим года, но, встретив художника и его жену во время прогулки по Дамм, где в прошлое воскресенье видел их, например, он, Тюльп, никто никогда не скажет, что они пережили большое горе. Здоровые и жизнерадостные, разодетые в шелка и увешанные сверкающими драгоценностями, распираемые забавными историями и набитые веселыми новостями — вот каковы Рембрандт с женой в эту весну.
И это не притворство, не маска благополучия, под которой продолжает гноиться рана. Достаточно взглянуть на «Данаю, встречающую золотой дождь», или как там называется сверкающая обнаженная фигура Саскии, простертая на позолоченном ложе с грифоном и Купидоном, чтобы убедиться в полном выздоровлении художника.
Тюльп отрицательно покачал головой, отсылая служанку, которая подошла к нему с тонкой свечкой, чтобы зажечь на столе лампу: чем гуще сумерки, тем легче ему представить себе картину. Это вещь без малейшего намека на театральность, встревожившую его в полотнах, которые Рембрандт показал ему в тот день, когда родился ребенок; несмотря на все свое великолепие, мерцающие призрачные тени и сверкание золота, она от мира сего и остается в нем. Все, что есть в картине: радость, воспоминание о радости и надежда на ее повторение — все это лежит в пределах человеческого разумения и не нуждается в утрировке.
Четверо учеников, работающих сейчас в мастерской молодого учителя, наловчились говорить о картине в безобидных терминах живописного искусства. Один приглашал вас взглянуть на нее, чтобы полюбоваться тонкими полутонами, незаметно переводящими яркий свет в глубокую тень. Другой осведомлялся, заметили ли вы изумительную разницу между неодушевленной мягкостью подушки и живой упругостью тела. Третий пылко восторгался тем, как янтарь волос вбирает в себя трепет красных тонов, глубину и богатство коричневых, блеск и мерцание золотых. Но скромностью этой отличались сами ученики — в картине ею и не пахло. Полотно откровенно, ничего не стыдясь и с признательностью говорило о неистощимых любовных наслаждениях.
Такое душевное исцеление не могло, конечно, совершиться за месяц или даже год: для начала рана затянулась чем-то вроде предохранительных и отнюдь не безболезненных струпьев. Молодые супруги сняли новую, ошеломляюще дорогую квартиру на Ниве Дулен, неподалеку от Стрелковой гильдии, и тратили наследство Саскии на все, что только поражало их воображение, — статую Августа, пейзаж Рейсдаля, меха, кружева, жемчуг. Однако процесс заживления шел быстро, и это замечали все, кто бывал у ван Рейнов. Саския по мере сил старалась держать дом в порядке и прислугу в повиновении,
отношения ее с мужем стали еще нежнее, чем раньше, и теперь он расходовал часть денег на то, чтобы высвободить для себя чуточку больше времени: брал меньше заказов и в определенные дни писал только то, что ему нравилось.Ван Рейны принимали на Ниве Дулен гораздо больше гостей, чем в первое время после свадьбы: их просторная светлая квартира, где вечно царил легкий беспорядок — жизнь там кипела слишком бурно, да и дорогих вещей было чересчур много, — дважды в неделю заполнялась веселой компанией. У ван Рейнов постоянно бывал Бонус, который разделил с ними их горе и поэтому искренне привязался к ним; он приводил с собой своих соотечественников — супружескую пару, составившую себе небольшое состояние на ввозе водки, и другую, достаточно состоятельную, чтобы исключительно из любви к делу содержать книжную лавку, где продавались иностранные издания. Зато пастор Сильвиус заходил теперь редко: не поддающаяся определению болезнь желудка так ослабила его, что почти весь свой досуг он проводил в постели. Но богословские споры разгорались и без него: перед болезнью он познакомил молодых супругов с другим проповедником, бородатым и олимпийски величавым человеком по имени Свальмиус, а этот похожий на льва защитник осужденной секты меннонитов привел в дом своего сотоварища Ансло. Сперва вечера проходили недостаточно оживленно — не хватало молодежи, но с недавних пор ван Рейнов стали по-соседски посещать молодые офицеры из Стрелковой гильдии. Появлялись они к тому времени, когда гости постарше и посерьезнее начинали уже расходиться, и охотно засиживались до полуночи, рассказывая городские сплетни и болтая о политике.
Да, жизнь кипела в доме ван Рейнов, и Тюльп на себе чувствовал его притягательную силу: немало людей, занимавших в Амстердаме видное положение, позавидовали бы его праву приходить туда когда вздумается. Дружба с художником, чье имя упоминается рядом с именем Рубенса, — это было нечто такое, чем не грешно и похвастаться, тем более что Рембрандт водил знакомство с очень немногими — за месяц он отклонял больше приглашений на танцы, концерты и ужины, чем получали за год Рейсдаль или Муйарт. Согласие его принять заказ на портрет — и то стало своего рода знаком отличия, потому что имя тех, кому он решил оказать такую честь — за плату в четыреста или даже пятьсот флоринов и с условием позировать столько раз, сколько он сочтет нужным, — сразу приобретало известный блеск. Если уж сам Рембрандт ван Рейн соглашается их писать, значит, в них есть какое-то обаяние, которого не хватает тем, от чьих флоринов отказывается знаменитый художник. Если же кто-нибудь из заказчиков пытался сблизиться с ним и в собственных целях посягнуть на его досуг, Рембрандт либо уклонялся от разговора, либо становился откровенно груб. В таких случаях он без обиняков заявлял, что писать портреты хотя и прибыльно, но скучно, а потом рассказывал состоятельным молодым офицерам, разносившим его слова по самым изящным гостиным города, что с него довольно тех глупостей, которые он выслушивает от напыщенных бюргеров в течение дня, вечера же он намерен проводить так, как ему нравится.
Заказчикам приходилось прощать Рембрандту многое — этого не мог не признать даже Тюльп, привыкший как врач не обращать внимания на капризы богатых пациентов. Портрет работы Рембрандта стоил им не одних только флоринов, о чем свидетельствовала история, которую со злобным удовлетворением рассказал на днях Тюльпу этот немец фон Зандрарт, вечно страдающий несварением желудка. Некая дама, — она велела передать фон Зандрарту, что следующий раз ее портрет будут писать только в его мастерской, — которой господин ван Рейн оказал великую милость, внеся ее в список заказчиков, прождала своей очереди целых три месяца. После этого художник, неразговорчивый до неучтивости, заставил ее отсидеть десять долгих — под словом «долгий» она разумеет «двух — трехчасовых» — сеансов с короткими, неохотно разрешаемыми передышками. Руки у нее онемели, ноги свело, на шее растянулись мышцы. Она едва осмеливалась высморкаться или проглотить слюну, и ей даже не подумали предложить чашку чаю. А когда она, собравшись с духом, заявила, что чрезмерное напряжение может повредить сходству и что в портрете уже чувствуется ее изнеможение, Рембрандт ответил: «Увы, дорогая госпожа Снеллиус, ваше лицо приобретает характерность лишь к концу сеанса, когда вы уже так измучены, что позволяете себе быть такой, какою вас создал бог».
Все это, конечно, забавно и не лишено бодрящей остроты, как и это белое вино, которое Тюльп допивает сейчас в своем темном углу; правда, третьего стакана он не захотел и, когда служанка подошла к нему, отрицательно покачал головой. Да, забавно, хотя немножко жестоко и вовсе уж неблагоразумно со стороны Рембрандта: у человека с его самонадеянностью и безграничной страстью к правде, неизбежно появляются могущественные враги. Таким врагом и по натуре и по положению был, например, фон Зандрарт, в список заказчиков которого больше никто не стремился попасть. А ведь за немцем стояла целая клика — все те, кто в течение многих лет сохранял монополию на руководство «духовной жизнью» Амстердама. В Мейдене не очень-то обрадуются, узнав, что их превосходство в беседах на высокие темы оспаривается группой художников, офицеров, меннонитов и евреев, собирающихся на Ниве Дулен.