Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Рембрандт опять перевел взгляд на красивые платья, одиноко висевшие в шкафу.

— Возьми их с собой — они твои, и я не хочу, чтобы ты их бросала, — сказал он, и на сердце ему навалился камень: он понял, что последние его слова прозвучали как согласие на ее отъезд.

— Потому что, оставшись здесь, они будут упреком тебе? — отпарировала Лисбет. — Насколько я понимаю, упрекать себя ты можешь только в одном — в том, что не отослал меня еще тогда, когда мне было к кому возвращаться. Теперь же у меня никого нет: Хендрик Изакс женат, Геррит умер.

* * *

Колокола, звон которых гулким эхом отозвался в пустом зале Хирургической гильдии, уже пробили одиннадцать, и Николас Питерс, больше известный под именем доктора Тюльпа, отлично понимал, что окно за его спиной, единственное освещенное окно в громадном темном здании, может привлечь к себе внимание

городской стражи, которая вскоре пойдет в обход по улицам, где гуляет ветер. Самое разумное в такой час — пойти домой и лечь спать, но доктор Тюльп помнил, что ему надо сделать еще один визит. Часов около девяти его пунктуальный португальский коллега доктор Бонус, заметив свет в окне гильдии, зашел сказать, что жена их общего друга Рембрандта только что разрешилась от бремени мальчиком. Повивальная бабка, по свойственной этим женщинам манере, не пожелала вовремя признать, что ей не справиться с родами, и когда наконец вызвали его, положение было отчаянное. Впрочем, бедняжка отделалась благополучно и теперь спокойно спит — он прописал ей снотворное, которое, как ему кажется, одобрит его коллега; ребенок тоже выглядит довольно здоровым, только вот отец ужасно переволновался. И хотя маленький грустный еврей никогда не позволил бы себе давать советы своему знаменитому голландскому сотоварищу, он все-таки сумел намекнуть, что визит старого друга, к которому ван Рейны питают полное доверие, представляется ему весьма желательным, невзирая на поздний час.

Если бы даже все это не пришло на ум Тюльпу сейчас, он все равно вспомнил бы о предстоящем визите, покидая здание гильдии: почти всякий раз, когда он проходил через зал собрания, он останавливался посмотреть «Урок анатомии». Вот и сегодня он приблизился к картине, прикрывая рукой свечу, пламя которой колебалось от неистовых порывов декабрьского ветра. Тюльп отвел в сторону согнутые пальцы, и на затененной стене глазам врача предстали жизнь и смерть, как всегда поразившие его. Со дня написания картины многое изменилось: Колкун облысел, «Младенец» претерпел под землей таинственные и страшные изменения, но схваченный художником миг вечности по-прежнему опровергал преходящую минуту. «Странно! — думал врач, с трепещущей свечой в руках спускаясь по винтовой лестнице. — Странно, что ни одно полотно, написанное с тех пор молодым человеком, не волнует его, доктора Тюльпа, так, как это. Говоря по правде, — он признался себе в этом, выйдя на сырую грязную улицу, — ни одно полотно, написанное с тех пор Рембрандтом, вообще не волнует его. Разумеется, предпочтение, которое он отдает „Уроку анатомии“, частично объясняется тщеславием: собственные руки и лицо, естественно, нравятся ему больше, чем лицо и руки библейского Валтасара. Но дело не только в этом. Рембрандту теперь чего-то недостает, да, недостает…».

Тюльп шел сквозь ночь, яростную и полную звуками — пронзительным свистом колючего ветра, налетавшего из боковых улиц, и далеким ревом вспененного моря. В Амстердаме опять свирепствовала чума, и ночь эта, в сущности, была точно такой же, как двенадцать лет назад, когда он шел из чумного барака к Питеру Ластману, — упокой, господи, душу его! — чтобы взять рисунки, оставленные для него художником в вестибюле. Вещи это были грубые, автор их еще только искал свою дорогу, и все же в них было нечто притягательное для человека, целый день стоявшего лицом к лицу со смертью. И всю дорогу, пока Тюльп, надвинув шляпу на глаза, чтобы в лицо не захлестывал дождь, почти вслепую брел через каменные мосты и вдоль черных каналов, он спрашивал себя, не совершил ли он ошибку, поручив такой заказ мальчишке, и не мог ли блеск первого успеха расслабляюще подействовать на Рембрандта. Едва ли кто-нибудь, кроме самого Тюльпа, обратил бы тогда внимание на грубые измятые рисунки; а теперь весь Амстердам восторгается «живым сходством» портретов своих именитых граждан, застывшим от ужаса Валтасаром, театрально изогнутым Христом, которого поднимают на кресте или снимают с него. И все-таки Тюльп был убежден: он не глупее остальных и ясно видит — что-то утрачено…

В доме на Бломграхт еще не спали. Над черным первым этажом, где помещался склад, тусклыми прямоугольниками светились окна второго — там топились камины и горели свечи. Тюльпу не пришлось даже стучать — никто не догадался запереть входную дверь. В гостиной царили полумрак и беспорядок: камин погас, одинокая свеча на столе вырывала из темноты немытые тарелки, грязную скатерть, листок рисовальной бумаги и кучку селедочных костей. Остальное помещение тонуло во тьме, и врач уже решил, что комната пуста, как вдруг на диване кто-то приподнялся. Это был Рембрандт, по всей видимости очнувшийся от тяжелого сна.

— Это

я, Тюльп. — Врач снял промокшие насквозь плащ и шляпу и подошел поближе к свече. — Бонус зашел в Хирургическую гильдию и все мне рассказал. Он говорит, что ваша жена вне опасности.

— Если так, значит, господь сотворил чудо.

Рембрандт, все еще оцепенелый и одуревший от сна, подошел к столу и зажег две новых свечи. Вид его поразил Тюльпа: художник был в одних чулках, смятая рубашка расстегнулась, открыв заросшую рыжими волосами грудь, глаза припухли, волосы на львиной голове дико вздыбились. Он казался сейчас удивительно коренастым и сильным — вероятно, просто потому, что врач помнил, как выглядел Рембрандт в былые дни. Из смятого воротника, как столб, поднималась массивная шея; плечи были широкие, как у борца; под рукавами рубашки перекатывались мускулы.

— Не могу даже выразить, как я рад вас видеть, — сказал он. — Простите, я знаю, что говорю несвязно: я спал и до сих пор не совсем еще проснулся.

— Жалею, что разбудил вас.

— Ну что вы! Я все равно не проспал бы долго: никак не могу успокоиться, все время вскакиваю. Мне все кажется, что это не кончилось…

— Нет, это кончилось. Бонус сказал, что все в порядке.

— Кажется, да — только не благодаря, а вопреки повивальной бабке.

— Она удерет отсюда, как только увидит меня. Не пойти ли нам взглянуть на мать и ребенка?

— Да, пожалуй. — Рембрандт с яростным и нетерпеливым вздохом пригладил рукой фантастически растрепанные волосы и добавил: — Если, конечно, кормилица позволит нам это. Я видел Саскию и ребенка не больше десяти минут. По-моему, главная обязанность кормилицы, которая, видит бог, стоит мне хороших денег, состоит в том, чтобы выгонять из комнаты отца.

Спальня тоже была еле освещена огнем камина и одной свечой. Врач остановился на пороге, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте, и кормилица, выглянув из-за плетеной колыбели, кивнула им в знак того, что разрешает войти. Это была жирная, притворно веселая особа. В зубах она держала булавки, на широких коленях ее лежали свивальники. Саскии было почти не видно — она утопала в глубокой тени полузадернутого полога. Повивальная бабка, усталая и разобиженная, мрачно поднялась с пышного резного и раззолоченного ложа, стоявшего у окна, и вышла на освещенную середину спальни.

— Для посетителей уже поздновато, — буркнула она.

— Это врач, госпожа Схепен, — пояснила кормилица, не вынимая изо рта булавок.

— Еще один?

Повивальная бабка схватила свой плащ и направилась к двери.

— Спокойной ночи вам, доктор. И вам тоже, господин ван Рейн. В одном можете быть уверены: от недостатка докторов ваша жена не умрет, — бросила она и, прежде чем ей успели ответить, вышла из комнаты.

— Моя жена спит?

— Кажется, да. Устала она, бедняжка.

Кормилица выплюнула булавки в жирную красную ладонь.

— Я не сплю, няня, — раздался из темноты голос Саскии. — Только не забирайте ребенка — пусть еще побудет со мной.

— Не зажечь ли еще одну свечу? — предложил Рембрандт. — Здесь так чертовски темно, что голову сломать можно.

Кормилица выбралась из-за скрипучей колыбели и зажгла три свечи — она явно старалась всех умиротворить и всем угодить. Доктор взял свечу, подошел с ней к постели, и пламя озарило распущенные огненно-яркие волосы молодой матери. Очаровательное торжествующее лицо Саскии удовлетворенно улыбалось. Ребенок, все еще не запеленатый, а только завернутый в шерстяные пеленки, лежал на изгибе ее руки, привалясь головкой к груди, набухшей и перебинтованной полотняным бинтом. С роженицей все было в порядке: Тюльп понял это по ясным ее глазам и мягкому блеску кожи. Он поднес свечу поближе и взглянул на ребенка — славный мальчуган и довольно крупный, вот только от прикосновения что-то слишком медленно задвигался.

— Как вы находите его, доктор? Здоровый ребенок? — спросила Саския.

— Да, милочка, у него есть все, что полагается — уши, глаза, нос, все четыре члена и даже пятый. — Саския хихикнула, и Тюльп осторожно поцеловал ее влажный лоб. — Теперь у вас одна забота: лежать и радоваться на него.

— Не пора ли запеленать его, доктор? — вмешалась кормилица.

— Сейчас запеленаете, только сперва дадим отцу подержать его.

Врач взял теплый сверток, повернулся и протянул его Рембрандту, который принял ребенка не столько радостно, сколько опасливо. Но стоило малышу несколько раз вздохнуть и чуть-чуть пошевелиться в шерстяных пеленках, как усталое лицо художника утратило свою суровость: нежность стерла с него обострившиеся линии и смягчила углы горько сжатого рта. Грубая небритая щека легко и осторожно прикоснулась к круглой маленькой головке, холодные светлые глаза затуманились слезами.

Поделиться с друзьями: