Репетиция Апокалипсиса
Шрифт:
— Надо было стрелять, Старый… Я виноват, команду не дал.
— А ты бы смог? — это были последние слова старшины, и Никонов так и не понял, о чём он спрашивал: смог ли бы он дать команду или сам выстрелить в ребёнка? И до сих пор не мог ответить себе на этот вопрос.
А сон обрастал своим диким сюрреализмом: вдруг в самой гуще появлялась песочница, в которой, не обращая внимания на свист пуль, играла Алёнка. Никонов хотел броситься к ней, но абсолютно терял волю, ноги становились ватными… Или два пульта в руках превращались в кукол или пупсов… Или прикрывший его во время отхода лейтенант Завируха просил передать привет маме, хотя в реальности он ничего не успел сказать, потому что пуля
Врут все, что к кровавой бойне можно привыкнуть. Бравада. Во время хорошего боя думать о вывернутых наизнанку кишках просто некогда, подумал — и у тебя такие же… Но после… После всегда найдётся время заглянуть в лица убитым товарищам, если эти лица у них вообще остались. Можно стать суровым, можно внешне очерстветь, но если у тебя нормальное человеческое сердце, оно, как это говорят, обливается кровью.
— Скажи, Никонов, а если этот мальчик был Антихристом во плоти? А? — спросил вдруг генерал, когда гнев уже пошёл на убыль. — Ты бы тоже не стал взрывать? Может, это Гитлер в детстве. Нерон какой-нибудь…
— Хорошо быть лётчиком, — ответил Олег, — бросил бомбы, а что там внизу — ты уже никогда не увидишь.
— Ложный гуманизм, — вздохнул генерал, — ты же знаешь, мы никогда не нападали первыми… ну, за исключением Финляндии в тридцать девятом… Да и то — необходимость была… Сам понимаешь: граница в сорока километрах от Ленинграда. А этот пацан, он потом армию возглавит, которая придёт убивать наших детей.
— Придёт — повоюем, — ответил из своей комы Никонов, продолжая смотреть в умирающие глаза Старостенко. — Старый не стал стрелять, там ещё девочка была… Лет пяти…
— Ты потерял половину группы…
— Я уже написал рапорт.
— Я полагал, что ты захочешь отомстить за друга.
— Сначала надо понять, хочет ли этого он.
— Он уже ничего не хочет.
— Тогда всё бессмысленно. Он так сказал.
— Может, ты и прав, Олег, — смягчился генерал, — все когда-то устают. Кшатрии становились брахманами, брахманы кшатриями, монахи воевали на Куликовом поле, Илия Муромец ушёл в монастырь… Может, ты и прав. Я могу судить тебя только как командир, как человек — не могу. Скажи лишь: если они придут сюда, ты сможешь снова взять в руки оружие?
— Смогу, — твёрдо отозвался Никонов.
— Мы оставим тебя в специальном резерве. Настоящих офицеров и солдат осталось очень мало.
— Русских вообще мало осталось.
— Старостенко вроде украинец был, — вспомнил к чему-то генерал.
— Русский, — уверенно ответил Олег.
2
На пороге онкологического отделения Эньлай остановился. Он прошёл туда по внутреннему переходу и, сам того не замечая, ещё на середине его начал сбавлять шаг. Как и все обычные люди, Эньлай боялся смертельных болезней, ему казалось, что места, где они сконцентрированы, пронизаны невидимым поражающим полем, схожим по воздействию с радиацией. Но труднее всего было дышать запахом смерти, который, казалось, присутствовал здесь во всём…
Давным-давно мать Эньлая работала медсестрой в хирургическом отделении. Она приходила домой вечером, и он бросался к ней, чтобы обнять, но тут же отходил в сторону, как от прокажённой, потому что она приносила на себе запах больницы. Запах смерти. Во всяком случае, именно так и никак по-другому понимал его Лю. И приходилось ждать, когда она переоденется, придёт на кухню, начнёт что-нибудь готовить… и станет пахнуть домом. Сколько ему тогда было? Лет пять-шесть?.. Он ещё не знал толком, что такое смерть, но ничто не вызывало у него такого чувства тревоги, как даже отдалённое, смутное её ощущение. Ощущение это разум останавливал на дальних подступах,
защищая хлипкую нервную систему. Это был не страх вовсе, а просто полное её неприятие, основанное на чувстве несправедливости по отношению к человеку. Это было отторжение, какое свойственно здоровому организму, отторгающему чужеродную ткань или заражённый участок. И теперь — на пороге онкологического отделения — он вдруг испытал то самое детское состояние, будто подошёл к запретной зоне, пребывание в которой пронизывает весь твой организм и даже душу ионами тления. А может, зонами?Что вообще здесь важнее: бороться за жизнь или достойно умереть? В родильном отделении принимают жизнь на руки, а здесь? Пытаются растянуть точку в отрезок или вектор? Но даже с биологической точки зрения жизнь начинается не в родильном отделении, а на девять месяцев раньше, значит, следуя логике, и здесь она не должна заканчиваться. Точнее, завершается её какая-то видимая часть…
Эти размышления как-то успокоили Эньлая, и он более-менее уверенно шагнул в коридор. Ни в ординаторской, ни на посту никого не было. Последний раз он был здесь, когда умирала девочка. Тогда ему показалось, что снующие по палатам сёстры и санитарки преодолевают своим движением плотное заторможенное время. Ту самую точку, которую они же и пытаются растянуть в отрезок. А теперь на него дохнуло забвением, будто с тех пор здесь вообще никого не было. Но ощущение было обманчивым. Он услышал из-за двери ближней палаты стон и решительно вошёл туда.
В палате располагались четыре койки и четыре тумбочки, на койках — четыре женщины разного возраста. Одна из них — молодая, но осунувшаяся до тёмных провалов в глазницах — стонала с закрытыми глазами, вторая — средних лет — лежала, подтянув колени к животу, маленькая старушка у входа прижимала к груди иконку, а дородная и, по всей видимости, самая крепкая из них женщина лет пятидесяти встретила Эньлая громкими догадками:
— Я же говорю — китайцы напали-таки! Смотри, уже и сюда добрались. Щас, бабы, нас быстро похоронят.
— Китайцы не напали, — смутился Эньлай, — я живу в этом городе.
— А что тогда? Куда всех сдуло? Марине вон, — она кивнула на стонущую, — надо срочно укол ставить, Порфирьевне, — теперь обратилась к старушке, — капельницу…
— В соседних палатах все на месте? — спросил Эньлай.
— А куда они денутся? Из камеры смертников не сбежишь.
— И врачей ни одного нет?
— Ни врачей, ни медсестёр… Ты-то кто будешь? И что, в конце концов, стряслось-то? Авария, что ли, какая? Свет погас, телевизор не идёт, воды нету… Народа на улицах нету!
— Мы не знаем, что произошло. В городе осталось несколько сотен человек. В больнице — пока один врач. Он в хирургии. Я его позову. Там ему женщины помогают. Как вас зовут?
— Глафира Петровна меня зовут.
— А меня Эньлай. Эньлай Лю.
— Лю? У-лю-лю, все собирайте по рублю. Значит, всё-таки китаец…
— Русский китаец, — поправил Эньлай. — Побудете здесь за старшую, Глафира Петровна?
— Куда деваться-то, побуду.
— Надо пройти по палатам, узнать, как состояние всех больных. Посчитать. Диагнозы бы… Воду я сейчас принесу, и заодно позову доктора.
— А Христос-то ещё не приходил? — спросила-проскрипела вдруг старушка.
От такого вопроса Эньлай растерялся.
— Я не видел…
— Да не, если б пришёл, все бы сразу узнали, — уверенно ответила сама себе старушка.
— Баба Тина, ты не отвлекай пока человека, за тобой Христос отдельно придёт…
— Не богохульствуй, Глаша, в нашей-то больнице это не шибко хорошо, — тихо ответила старушка.
— Не богохульствуй, — тихо и грустно повторила Глафира Петровна, — а чего тогда Он нас не лечит? А? Чего болезни тут распустил?