Ревизор Империи
Шрифт:
"Что ей рассказать о коричневой чуме?" — думал Виктор. "Это надо видеть. Взять с собой, показать кинохронику, мемориал в Хацуни. Показать, как после распада Союза Америка двадцать лет вытаскивала нацизм из могилы, вытаскивала из могилы Бандеру, взращивала в Восточной Европе, в бывших республиках. Здесь даже слов, чтобы это описать, не выдумали. Хотя одно есть — упыри. Пусть осиновых кольев побольше заготовят, может так дойдет."
Любаша улыбнулась.
— Образованные люди говорят, упырей не бывает. Сказки все это.
— Раньше
— Вот как, значит… — протянула Любаша, и глаза ее погрустнели. — Стало быть, на войну теперь надо всем миром идти? Как в старину, всем селом против нечисти?
— Женщинам — на заводы идти, патроны делать, снаряды, винтовки. Жизнь в тылу поддерживать. И ждать любимых своих…
Лампочки в люстре внезапно замигали; на мгновение остывающие, покрасневшие нити в них вновь ожили, разгораясь желтоватым светом, и снова умерли; все погрузилось во тьму.
— Любаша, пригнись! — воскликнул Виктор. Он сорвался с места и, выдергивая браунинг из кобуры, вжался в простенок между окном и кафельным монолитом печи.
— Что с вами? — раздался Любашин голос из темноты. — Это, верно, на станции. Сейчас свечи принесу.
— Смотри, осторожней.
— Точно, на станции… Видите, и уличные погасли, и напротив нет.
Виктор отодвинул газовую занавеску. Снаружи была абсолютная чернота, без звезд, и только кое где — на земле, в окнах появлялись тусклые красноватые огоньки — видимо, для зажиточной публики происшествие не было чем-то новым и необычным. Вдалеке, в окнах литейного, тускло багровело пламя печей.
Свечи в большом пятисвечевом канделябре были стеариновые. Видимо, господа любили романтику. На стенах заплясали отсветы профиля Любаши, с чуть растрепавшимися локонами.
— Вы продолжайте, — сказала она после того, как Виктор вернулся за стол, — вы очень хорошо рассказывали, как вот солдаты уйдут на войну и их ждать будут. А вот парень на войне, о чем он думать будет?
— Любаш, об этом не расскажешь. Об этом песни сложат. Много песен.
— Интересно, каких? Все, печальные, верно?
— Ну, как сказать? Печальные, не печальные…
— Услышать бы хоть одну… О чем петь будет, какие слова выберет.
— Одну могу… Это такой старый романс, малоизвестный…
"Темная ночь, только пули свистят по степи…"
Удивительная это была песня; в послевоенном Союзе слова ее знал каждый, каждый помнил негромкий, с хрипотцой, голос Бернеса. В их студенческой группе, с первого курса, с первой поездки в колхоз в сентябре, "Темная ночь" была их застольной; петь ее можно было без голоса, простые и понятные слова шли, казалось, из самого сердца.
"И поэтому, знаю, со мной ничего не случится…"
Потом была тишина.
Они с Любашей молча
сидели и смотрели на свечи, на трепет чуть зазубренных кончиков пламени, на зыбкие, словно плывущие по стенам тени. Они слушали, как вкрадчиво потрескивают фитили, и редкие дождевые капли стучат по карнизу. И никто не решался первым проронить слово в тишину этой ночи, словно бы тут, рядом, эта благоухающая липой, березой, яблоневым цветом и сиренью ночь уходила в черное пространство войны.Точка перехода, подумал Виктор. Только не физическая.
Наконец Любаша вздохнула и стала задумчиво вертеть в руках мельхиоровую вилку.
— Наверное, поручик сочинил… из господ образованных. Слова больно уж складные. А песня недавняя, с японской.
— Почему ты так решила?
— Про телеграф поют.
— В проводах? Да, наверное…
…Электричества в тот вечер так и не дали, хотя на самом заводе загорелись огни. На кухне зажгли керосиновую лампу, приземистую, толстую; бока ее сверкали начишенной медью, как судовой колокол. Вопреки бурным протестам Любаши, Виктор закатал рукава и сам вымыл посуду в тазу, куда девушка подливала из чайника горячую воду; когда он позволил стереть с ее щеки пятнышко грязи, она смущенно зарделась, и, хихикнув, закрылась рукавом.
— Я буду все вытирать, — сказала она, взяв полотенце, — а вы только подавайте.
Виктор бережно передавал ей прямо в руки белые, расписанные тонкой позолотой тарелки и чашки; подымая глаза, он замечал, что Любаша поглядывает больше на него, чуть прищурившись, наклонив голову так, чтобы взгляд виднелся из-под тонких дуг бровей. Губы девушки растягивала легкая улыбка, которая подчеркивала округлую свежесть щечек и ровным рядом открывала верхние зубки, словно на картинке из модного журнала. Виктор вдруг понял, что это — своего рода код, которым девушки и молодые женщины показывают здесь, как они свежи и здоровы, дают понять, что время и тяжелая жизнь еще не успели оставить на них никаких следов.
Бьющаяся утварь кончилась, и Виктор ослабил внимание к точной передаче; Любаша, увлекшись позированием, пропустила пас и только что вымытая ложка со звоном упала на пол.
— Ах! — воскликнула Любаша и стремительно присела, чтобы поднять прибор; Виктор хотел ее опередить, они не рассчитали и стукнулись лбами, ухватив ложку с разных сторон. Он хотел спросить "Не больно?", но в этот момент Любаша начала терять равновесие, левой рукой ухватилась за пиджак Виктора, а ее носик ткнулся ему в щеку; от лица девушки веяло свежестью и земляничным мылом. Бросив ложку, он порывисто притянул Любашу к себе и прижал ее губы к своим.
Все, что он видел в отблеске керосиновой лампы — это растрепавшийся локон Любаши и ее неестественно огромные глаза, как у красавиц на открытках пинапа. Она слабо попыталась двигать головой, но, похоже, это породило лишь волну желаний; руки ее стали слабеть и она уронила ложку, шаря освободившейся рукой по одежде Виктора, словно пытаясь за него зацепиться. Оторваться от ее губ было невозможно; Виктор почувствовал, что горячее тело девушки начинает обмякать, откидываясь назад. Он испугался, не задохнется ли Любаша, приподнял ее и посадил на ближайший табурет, придерживая под спину.