Робеспьер. В поисках истины
Шрифт:
Софья Фёдоровна сорвалась с места, чтоб к ней кинуться и обнять её.
— Дитя моё ненаглядное, сокровище моё! Доверься мне! Открой мне твою душу! Тебе легче будет... Никто так тебя не любит, как я, скажи мне всё, всё, без утайки, — повторяла она, прижимая к себе трепещущую в истерическом припадке девушку.
— Я люблю его, — прерывающимся от рыданий голосом говорила Магдалина, пряча лицо на груди матери. — Люблю его, — повторила она с тоской, — больше жизни люблю... и никогда, никогда его больше не увижу! В последний раз смотрела я в его милые глаза, в последний раз слышала его голос! О как я страдаю! Я не могла себе представить, что можно так страдать! Как железными когтями, рвёт мне сердце мысль о нём! Не могу я без него жить, не могу! Пошли мне смерть, Господи! Пошли скорее! А он-то, он-то, как мучится из-за меня! Он плакал, клялся, что
Она была очень несчастна. И несчастье переродило её. Если б Софье Фёдоровне кто-нибудь сказал, что Магдалина будет умолять её о любви и сознаваться в своей беспомощности перед ударом судьбы, она не поверила бы этому, так горда и скрытна всегда была эта девушка, так отдалялась от сочувствия и презирала слабость во всех её проявлениях. Как глубоко должно быть горе, сломившее в ней волю и силу к борьбе! Как могуче новое чувство, овладевшее всем её существом!
Кто мог от неё требовать, чтоб она пожертвовала этим чувством? И ради чего?
— Кому обещалась ты не выходить замуж за Федю? — невольно сорвался у Софьи Фёдоровны вопрос.
— Маменька, родная моя! — вскричала Магдалина. — Не спрашивайте меня об этом! Никогда не спрашивайте! Я уйду от вас, если вы не пощадите меня, и вы никогда меня больше не увидите!
Она была точно в исступлении, глаза её горели безумным блеском и, как затравленый зверь, оглядывалась она по сторонам, дрожа всем телом.
В ту печальную для него ночь Курлятьев заснул только к утру тяжёлым сном, во время которого душа его не переставала страдать. Он так стонал во сне, что Прошка несколько раз подходил к его постели и подолгу стоял в раздумье, глядя на барина: будить его или нет?
И решив, что всё-таки легче страдать во сне, чем наяву, с глубоким вздохом отходил на цыпочках прочь. Ему известно было, какое у барина горе. Весь город знал, что молодой Курлятьев ухаживает за бахтеринской боярышней, приёмной дочерью и наследницей его покойного дяди, и не было дома, в котором не интересовались бы исходом этого события.
«Дело-то, видно, не сладилось; каприз напустила на себя боярышня, — размышлял Прошка, ворочаясь с боку на бок в несносной бессоннице, на тощей постилке у дверей своего господина. — А втюрился он в неё, по всему видать, здорово. Это не то, что с питерскими барыньками лазукать, нет! Эта себе цену знает, горда и неприступна, как принцесса какая, даром что неизвестных родителев дочь. Ну, да Бог даст, смилуется, и мы женихом отсюда уедем. Тоже ведь таких-то красавцев, как мы, на каждом шагу не найтить. А если богатством своим чванится, так и мы не из бедных. Ну а насчёт всего прочего, что покутить мы в весёлой компании не прочь и от прелестниц, зажмурив глаза, не бежим, так ведь мы не монахи и быль молодцу не в укор. Тоже ведь, если послушать, и про неё поговаривают. Один-то жених уж отказался, а чтоб другие сватались — не слыхать что-то. Болтают в народе, будто порченая. Может, и враки, а всё-таки не гоже, когда про девицу такие гнилые слухи ходят. Ну, и живёт не совсем так, как благородной боярышне подобает жить, — одна по улицам ходит, повадилась в наш старый дом, к Андреичу, и до поздней ночи там по пустым комнатам бродит. Видали её чуть свет и по дороге к Принкулинской усадьбе. Может, ворожить туда ходила по женскому любопытству, а может, милостынку подать, но всё ж такое поведение нельзя благородной девице в похвалу ставить, значит, очень-то ей уж кичиться перед нами нечего»...
Размышления Прошки были прерваны громким звоном лихой тройки, обвешанной колокольцами и бубенцами, лихо подкатившей к крыльцу. Мигом весь дом, за исключением курлятьевского барина, поднялся на ноги; высыпали на крыльцо и хозяева, и прислуга. Это была коляска из имения князя Артемия Владимировича, присланная за Курлятьевым. Кучер просил разбудить молодого барина.
Прохлаждаться было недосуг, до усадьбы князя насчитывалось от города вёрст двадцать пять, дорога больше
чем на половину шла густым лесом, по которому скакать, сломя голову, не везде удобно, да ещё надо захватить по пути другого гостя, стряпчего Алексея Ивановича Корниловича. Дай Бог, значит, к обеду поспеть, а дом полон гостей, и без господина Курлятьева за стол не сядут. Всё это объяснил кучеру княжеский дворецкий, провожая его в путь, и строго-настрого наказывал раньше полудня вернуться.Делать нечего, Прошка отправился будить барина. Но этот спал теперь так сладко и крепко, что, прежде чем к нему подойти, камердинер отдёрнул тёмную занавеску у окна и растворил его настежь. Утренний воздух, пропитанный ароматами весны, ворвался в душную комнату вместе с золотыми лучами восходящего солнца, с оживлённым чириканьем птиц и позвякиванием бубенчиков остановившейся у крыльца тройки. С минуту поглядел Прошка на красивое, мужественное лицо барина с неуспевшей ещё засохнуть слезой на щеке, сдвинув сурово брови, покачал головой и принялся готовить одеваться и умываться, нарочно, с целью заставить его проснуться, гремя бесчисленными туалетными принадлежностями из фарфора, серебра и хрусталя, без которых щёголь того времени не мог обойтись.
Однако на улице застоявшихся лошадей всё труднее и труднее было сдерживать на месте. Их покормили и дали им отдохнуть на постоялом дворе, прежде чем снова впрячь в коляску, и они рвались в путь.
Всё это Прошка доложил барину, снова принимаясь его будить, и уж на этот раз так основательно, что молодой человек соскочил с постели и стал одеваться.
Не прошло и получаса, как отверженный Магдалиной жених уже мчался в коляске князя Дульского по пыльным улицам города и, захватив спутника, выезжал в поле, сверкавшее изумрудными переливами молодых всходов, под расплывающимися в голубой лазури золотыми лучами восходящего солнца.
Такое радостное, весёлое было утро, что Курлятьев не мог всецело предаваться печали, не мог не прислушиваться к надеждам, навеваемым ему и душистым ветерком, и ласковым шелестом листьев в лесочках, через которые они проезжали, и далёкой, таинственной далью, окружающей его со всех сторон, и лёгкими облачками, скользившими в бездонной синеве над его головой. Магдалина его любит.
Она ему в этом созналась, а там, где любовь, — отчаяния быть не может.
Не отчаиваться надо, не отказываться от надежды на счастье, а надо узнать, почему она так упорно утверждает, что не может сделаться его женой. Ни разу не сказала она: «Не хочу», — а сто раз повторила: «Не могу», — значит, тут действует чужая воля.
Как отрадна была ему эта мысль!
И, задумчиво улыбаясь утешительным мечтаниям, реявшим в его воображении, блуждая взглядом по зелёным полям с разбросанными там и сям группами кудрявых деревьев, он ощущал во всём своём существе новый прилив сил для борьбы с мрачной тайной, преграждавшей ему путь к счастью, и рассеянно прислушивался к оживлённой речи своего спутника, человека почти одних с ним лет и так же, как и он, полного сил и здоровья.
Они были знакомы. Во всех домах, куда ездил с визитами и по делам Курлятьев, встречал он стряпчего и с удовольствием беседовал с ним.
Корнилович, тип пробивавшегося в люди сына бедных, но благородных родителей, был отлично воспитан и чрезвычайно умён и остёр. Начальство его не жаловало за чрезмерную и неуместную ретивость по службе, а в обществе он слыл забиякой, нахалом и злоязычным, но тем не менее он был всюду принят и обласкан, потому что все его боялись. Он так ловко сумел всех уверить, что за него в Петербурге стоит знатное родство, что никто не сомневался в том, что он пойдёт далеко. Собой он был просто дурен: малого роста, несуразный и худой, как щепка, с огромной шапкой вьющихся чёрных волос, от которых узкое лицо с длинным, тонким носом и острыми глазами казалось ещё бледнее и миниатюрнее; одевался он с претензиями на самую последнюю моду и носил такие огромные жабо и длинные, до пят, фраки, что не будь он так опасен, на него со смехом указывали бы пальцем.
И нельзя сказать, чтобы чувство, возбуждаемое им в городе, было лишено всякого основания. Он вёл деятельную переписку с Петербургом, отправляя объёмистые послания свои и по почте, и вместе с казёнными конвертами, и сам получал много писем, из которых знал, что делается в столичных административных сферах, раньше самого губернатора. Малый был вообще не промах, во всё вникал, ко всему прислушивался и присматривался; ничего не пролетит и не проползёт мимо его носа, чтоб он не обнюхал, чем что пахнет, из чего вылезло и куда плывёт.