Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Родиной призванные(Повесть)
Шрифт:

— Завтра в десять вечера?

— Да. Только приезжай на розвальнях. Кое-где, может, целиной придется. За Десной тебя встретят. Надеюсь, знаешь, где живет Махор?

— Как не знать.

Глава вторая

С раннего детства родители внушали Нинке, что главное в человеке — совесть и труд. Без этого человек гол и пуст. Батя говорил: «Трудись, дочка, блюди себя. Без этого не жди в жизни добра».

И снова вспомнилось… «О, русская Афродита», — воскликнул офицер, когда истерзанную девушку принесли на плащ-палатке к машине. Он как зачарованный смотрел на нее, на ее бледное лицо, на ручейки длинных волос, стекающие по плечам, и все говорил: «Чудо… Красота…»

Нину

привезли в Рославль, вылечили, и оттуда попала она с офицером-эсэсовцем на станцию Олсуфьево. Здесь, вдали от фронта, фашисты устраивали дикие оргии. Вот из этого ада и выкупил Нину у пьяного офицера полицай Махор. Отдал за нее часы золотые и перстенек. Теперь она жила с ним. Жила тихо, избегая людей, жила с одной мечтой — вредить врагам, а если придется умереть, так что ж, лучше смерть…

Когда завлекли на гулянку переводчика-ефрейтора, Нинка лежала на кровати и ласково гладила под подушкой холодный ствол пистолета.

— Я убью его!

— Не вздумай! — сказал ей Поворов. — Если хочешь сделать доброе дело, постарайся быть веселой, ласковой, завлекательной.

Нинка ревниво вскинула на него свои чудесные глаза.

— А разве я не завлекательна?

В самый разгар вечеринки, когда Махор был уже совсем пьян, появился еще один гость.

— А кто это? — спросила Нинка.

— Немец. Солдат. Сопровождать будет ефрейтора.

Под губную гармошку Нинка медленно и плавно поплыла как белая лебедь. Одетая в черную юбку из сатина и белую вышитую кофту, она была хороша. Тщательно, благоговейно исполнила девичий танец — ни одного некрасивого, резкого, лишнего движения. Ефрейтор смотрел в немом и почтительном восхищении. Нинка подошла к столу, налила кружку шнапса и, приплясывая и распевая —

…Выпьем, Ваня, Выпьем тут, На том свете не дадут, —

низко поклонившись, подала водку фрицу.

— Рус, гут, гут!.. — закивал тот.

А Нинка опять, словно ошалелая, залилась:

Гут-гут, очень гут, Выпьем, рыжий, выпьем тут, На том свете не дадут.

И, закидывая голову и горячо вздыхая: «Ой, дадут… Ой, дадут…» — помогла ефрейтору опрокинуть в горло все содержимое кружки. Фашист попытался обнять женщину. Однако Нинка легко выпорхнула из его рук и снова пустилась в пляс.

— Ах, Костя! Шпарь нашу, камаринскую…

Она принялась топать, кружиться, извиваться, хлопать ладошками по бедрам, теперь это была пляска непокорности, вызова, отваги. Она кружила гитлеровца, пока тот не плюхнулся тяжелым мешком возле печки.

…Оx! Фрицу трепку под Москвой Дали в назидание. Ох! Удирает он домой, На лице страдание…

— Ты очумела, замолчи!.. Твое «Ох» душу раздирает.

— Кось!.. Не бось… Это я фрица проверяю. Видишь, лежит, как пехтерь с сеном. И тот вон хорош, — указала на солдата, что сидел в темном углу. — Давай я тебя поцелую.

Через несколько минут постучал Сергутин. У крыльца стояли розвальни, а в упряжке — сытый вороной мерин. Костя и Сафронов вынесли ефрейтора.

— Гут… Гут! — бормотал он, когда его укрывали мягкой дерюжкой.

За Десной Сергутин передал гитлеровца партизанам Жуковского отряда, а те к утру доставили его в отряд Шестакова. Там срочно вызвали самолет и отправили пленного за линию фронта.

Назавтра обнаружилось исчезновение переводчика. Больше всех волновался Отто Геллер. Мильх был его подчиненным, и гестаповцы имели полное право обвинить Геллера. Тот припомнил немаловажное обстоятельство: ефрейтор близко был знаком с Поворовым. Припомнил, но в разговоре с Вернером умолчал об этом. Гестаповцы все же докопались, что Мильх был у Махора. Но полицейский показывал одно: был совершенно пьян и не помнит, куда

и когда ушел переводчик.

— Болван! Русиш свин!

Махора избили и бросили в подвал.

Глава третья

Поворов шел к матери в Бельскую с худощавым человеком в немецкой шинели. Хотя и худ немец, но все на нем по-военному прилажено: и шинель, и брюки, и сапоги, и ранец из телячьей кожи, вывернутой шерстью наверх.

Разговор вели о матери Поворова. Уже по дороге мысленно представляли встречу с ней: особую ее простоту, естественность, душевную мягкость. Мать расценивала жизнь как непреложную необходимость делать людям добро. Эту веру она унаследовала от крестьянского рода. Костя помнил, что еще в детстве мать внушала ему:

— Добрым будь, сынок. С душой добро неси людям. Обиду умей прощать. Бывает обида по нечаянности, от непонимания.

«Странно, — думал порой Костя, — почему надо сносить обиду, почему мать прощает соседу? Ведь подлый староста у гитлеровцев служит». Не знал Костя, как в осенние вечера мать подолгу сидела у старосты, убеждая его, что в их семье ничего худого против немцев не замышляется. Именно потому староста на многое смотрел, как говорят, сквозь пальцы.

Вот и сейчас он заметил, что через садовую дверь пришли в дом Поворовых двое — сын и немец (а в действительности один из руководителей подполья Иванов по кличке Седой). И ничего. Молчит.

В доме было тихо. Только равномерный стук ходиков отсчитывал время. Из чулана навстречу гостям вышел Мишка.

— А где батя? Маманька? — спросил Костя.

— Батя на отходе. Позвали в Сергеевку старье перешивать! А мать пошла к соседям.

— Ну вот, друзья, и встретились, — сказал Иванов. — От вас я уехал с надеждой на скорое свидание. А видишь, как получилось. Где же дядя твой? Он прекрасный проводник. Я ему многим обязан.

— На аэродроме. Он очень за вас беспокоился, — ответил Мишка.

— Да, брат, этот переход стоил мне месячного пребывания в госпитале. Ничего! Выдюжил. Только вот после болезни началась бессонница. Лежу, думаю, как спасти жену комиссара.

— Я тоже думал, — отозвался Костя Поворов. — Старуха очень больна. Мальчонка изголодался. Сергутин помог харчами. Беда в другом. Какой-то негодяй продал ее гестаповцам. Каждый день эта семья под надзором. Я был у Жаровой. Пережить больше, чем она, невозможно. Затравлена — дальше некуда.

— В жизни часто так, — сказал Иванов. — Ворочаешься в жаркой постели и хочешь уговорить себя: черт возьми, да сгори все что было. Давно до этого нет дела! Что было, то сплыло — и точка. А я скажу тебе, это не так. Пережитое цепко держится в памяти. Все, что было, есть. Длится даже то, что ты давно забыл. И вдруг вспомнил… Всплыло откуда-то из глубины сознания. И вот снова живет, сверлит память, точит сердце. Так вот, мы фашистам ничего не простим. Жарова тоже так живет с болью в душе, в памяти. Ты меня немного знаешь. Я не бука и не ипохондрик, не какой-нибудь нытик, брюзга, недотрога, ворчун, нелюдим и пессимист. Я люблю жизнь и людей и самого себя, люблю помериться силами с трудностями, потягаться с врагом. А вот когда лишился сна, пережитое и вовсе мучить стало. Да еще как мучает. Я очень понимаю боль Жаровой. Прошу тебя, Костя, возьми под наблюдение эту семью. В лес надо их отправить.

— В лес? Да! Только там надежда на спасение. Подумаю, как усыпить бдительность фашистов. Я часто говорю себе: «Если только кто выберется из этой мясорубки цел и невредим, то уж ничто в жизни не сможет его потрясти». Но знаем ли мы Жарову?

— Хорошо знаем! — твердо сказал Иванов. — Она с мужем жила в крепости у самой границы. Там и застала их война. Муж на передовую, а ее направили в тыл. Два месяца мучилась по дорогам войны, увидела и пережила такое, что трудно передать. Да и спрашивать ее про все эти бомбежки, про раненых и мертвых детей, женщин, стариков было бы жестоко. Так свежи еще раны! Я ей верю. Знай, Костя, мы ведем борьбу за спасение каждого советского человека. Напрасно погибший — это большое горе. Нередко такое горе приносят предатели.

Поделиться с друзьями: