Родная партия
Шрифт:
– Отец мне сказал, что я невыездной, – в голове сразу вспомнилась его первая реплика.
– Что? – смутившийся великан вскоре разразился смехом. – Ты точно чудак сегодня. Я про ресторан!
– Если только завтра, – чтобы случайно не обидеть Сергея, предложил сдвинуть встречу.
– Бывай тогда.
Мы попрощались. В моем кабинете никого не оказалось. Татьяна аккуратно положила стопочку черных таблеток, графин освежила, освободила окна от штор. Солнце после снегопада пускало лучи внутрь. Я скомкал три листа с планом, кинул их внутрь стола, лишь бы не видеть эту ненавистную скуфскую бумажку.
Эта встреча дала мне нечто… особенное? Впервые отвлекся от бесконечных дум, что со мной
– Андрей Иванович, вам что-нибудь принести? – Татьяна улыбчиво, с состраданием встала напротив моего стола.
– А что можно?
– Чай, кофе.
Вежливо попросил кофе. Татьяна, опять почему-то смущенная, ушла, вскоре принесла напиток, оставила меня наедине с собой. В черном кофе подкреплялось состояние оживления.
Наверное, я всё-таки жив.
Глава 3. Привыкание
— Ты дурачок? — Виктория Револиевна наносила макияж и одновременно смотрела на меня через зеркало. Попытка мягко выяснить, какой есть ресторан “не для всех”, провалилась по собственной глупости. Безопасных источников информации, чтобы не подумали, будто у меня амнезия, очень мало, и эта женщина как раз из них. — Кто из нас по таким местам чаще ходит?
— Ну хорошо, мам, назови тогда самый недоступный. Вдруг есть особенный, по спецприглашению.
— “Интурист”? Сына, ты забываешь, что папа не член Политбюро. Да и зачем тебе показуха? Опять пакостничать собрался? Боже, если тебя привезут на скорой, как в тот раз, я этого просто не вынесу. Или, может быть, всё-таки случилось… — она затихла, перестала причитать, а потом обняла за плечи. — Неужели Лира сумела покорить твое неприступное сердце? Мне следует закричать от радости?
Ага. Что-то новенькое. Собрался я, значит, проверить возможности блата с Сергеем, а напоролся на какую-то Лиру. Всё время раскрываю “Андрея Ивановича” с новой стороны. Вот почему он не оставил свою память в голове?
Я не знал никакую Лиру целый месяц. И лучше бы не знал, потому что развалило иллюзию долгожданной стабильности, которую бережно выстраивал день за днем. Пустив в ход неопределенное мычание, я сбежал от разговора.
Вечером девятого марта меня, как настоящего начальника, водитель Леонид отвез домой на черной служебке, почти под руки Виктории Револиевны; женщина нахваливала, что вернулся обратно чистым и безукоризненно вовремя, не отправившись обтирать брюками ресторан: “Андрюша, а почему пропуск в чемодане? Ты что, не доставал его?”. В ответ удалось лишь помычать и угукать — пытался не наговорить лишнего.
Одновременно я вслушивался в каждую деталь. Спасти свое положение можно, если вжиться в роль и быть предельно пассивным. Буду морозиться до конца.
Той ночью я заплакал. Хотелось провалиться в безвестность, перестать ходить в чужой шкуре. Засыпая, держал за руку надежду, что сейчас всё закончится, но утром оказался в той же комнате, в которой уснул. Снова заплакал. Похоже, меня тогда знатно прорвало. Хватило на сутки хождения с кирпичной рожей. День назад меня испепелила американская ядерная бомба. Моя страна сгорела в ядерной войне, подозреваю, что остальной мир хапнул не одну тысячу атомных братишек, и это осознание наложилось на присутствие в чужом мире, в чужом теле и в чужой семье.
Пытаясь облегчить страдания, я взял карандаш и лист со стола, изображая письмо воображаемому другу. По технике, обученной терапевтом, должен был выговориться, а получилось только одно и то же повторяющееся: “Я шиз, я
шиз, я шиз, я шиз”.Виктория Револиевна, увидев меня тогда в слезах, включила суперматеринские чувства: опоила чаем, дала валерьянки, из-за чего я стал траводышащим драконом, наконец, приказала домохозяйке приготовить мой любимый завтрак. Заприметил, что она прямо-таки комфортик, в отличие от “таскателя гантелей”, директора автозавода Григория Озёрова.
— Но сын, ты же с детского сада не плакал, — подперев голову кулачком, она озабоченно рассматривала меня. — Ты сам не свой!
— Свой, — кратко ответил я. Дал себе обещание не быть криповым, а пока всё равно такой для них чужак.
Женщина сильно занервничала от моего ответа, настолько встрепенулась, что прикрыла рукой рот, как будто спросила бестыдное:
— И для папы свой?
— И для него, — ответил я удивленно.
— С Григорием Максимовичем хочу отправиться на дачу в эти выходные. У тебя еж в голове чихает, стоит только упомянуть семейное времяпровождение, поэтому даже не пытаюсь пригласить. Конечно, настаивать не мой конек… но Григорию Максимовичу будет приятно, если сделаешь бюрократический шаг навстречу ему. Если он для тебя тоже свой. Ведь столько всего тебе простил! Андрюша, нужно быть благодарным, у тебя завидная судьба.
С этими словами растроганная Виктория Револиевна ушла в гостиную, что-то приговаривая. Внутри свербило от непонимания. Какой ещё бюрократический шаг? И только потом, когда прилег в комнате с книгой, меня осенило. В ЦК все звали меня Андреем Ивановичем. Не Григорьевичем.
“You’re adopted”, представившийся образ мемного рыжего кота недовольно вякнул в сознании.
Согласно историческому расписанию, в этот же день должен умереть Черненко. И умер, только ночью. В квартире пошло шушуканье. Рядом со мной прекращали говорить, умолкали в секунду. Я почувствовал себя ребёнком, от которого утаивают нечто взрослое. “Отцу” позвонили ночью, и с той минуты он не выходил из кабинета, всё ждал звонка. Никто к нему не заходил, кроме Виктории Револиевны; наконец, он вышел сам и многозначительно произнес:
— Всё.
— Ты поедешь в дирекцию? — Виктория Револиевна встала с кушетки. — Приготовить костюм?
— Нет, не стоит. К утру решится, думаю.
— Что ж, остается ждать.
Домохозяйка Римма, почти незаметно перекрестившись, сказала: “Господи, что же дальше?” Я не до конца понял, то ли она и правда ужаснулась трагедии, то ли восприняла смерть генсека как надоевший повтор. Мне и так был известен финал текущей трагедии. Пятилетке пышных похорон пришёл конец. Мои “родители” не плакали и не вздыхали. Только тихо бросали реплики, настолько тихо, что не разобрать услышанное.
Пришли какие-то знакомые Григория Озёрова, с которыми я предпочел не пересекаться, спрятавшись в туалете. Они закрылись в кабинете, включили громко музыку; полагаю, что разговор затрагивал темы, неприятные для чужих подслушивающих ушей.
Что до меня, то смерть Черненко не вызвала во мне ничего. Просто черная дыра, полная антипатия. Историк, оказавшийся буквально на месте чрезвычайного события, когда СССР крепко встал на последнюю ступеньку своего существования, не испытал никакого воодушевления. Ну умер и умер. Признаться, я холоден к правителям из эпохи коммунизма, так как они все казались черствыми дедами инсайдами, чьи позитивные эмоции располагались в пределах одной спички. Да, Горбачев на памяти был такой живенький, активненький, ещё Хрущев летал где-то в коммунистических мечтах. Брежнев был весёленьким, но чем кончил? Известный факт. Покопавшись в воспоминаниях, я не нашел ничего сверхъестественного в решениях престарелого. Ну не хлопать же в ладошки за возвращенный партбилет Молотову? Press F, но без лишнего сантимента.