Родной очаг
Шрифт:
— Помилуй бог с такой любовью, — бубнит дядько Стах.
— Пусть он, — кивает Кужильный на меня, — знает, как у нас любят… Потому что такая тут земля, правда, дядьку Стах?
— Такая уж земля, — отвечает дядько Стах, похожий на обветренного, целые века битого дождем и снежной метелью степного истукана.
Тут, вблизи крупзавода, между других усадеб, — и родное подворье Кужильных, отгороженное от улицы старым штакетником. За воротами — криница; посыпанная песком дорожка ведет от криницы к осевшей в землю хате, что подслеповато смотрит прищуренными окнами, будто уже и чего-то не видит в этом белом свете.
— Слышишь, Лариса! —
У Ларисы удивительно круглое добродушное лицо, похожее на каравай, крепко схваченный румяной корочкой в печи. Этот каравай украшен выпуклыми сливами глаз, остюковатыми выгоревшими колосками бровей, хмелем растрепавшихся пепельных волос, что выбиваются из-под навесика-клювика платка.
— Давно жду, — смеется сестра, и улыбка на ее губах блестит, словно серебристая мыльная пена в корыте с бельем.
Хату затенили вишни и груши, в которых воркуют разомлевшие горлицы; развесистые мальвы гордятся черно-бархатными цветами, похожими на расцветшие глаза, влюбленно рассматривающие все вокруг; на кустах зеленого мороза — розовая пена цветов; вихрится витыми стеблями малинник, обнесенный до последней ягодки; зато ветки старой вишневокорой черешни поклеваны мушиными точками почти усохших ягод, на которые почему-то ни дети с вожделением не поглядывают, ни птицы не налетают.
— Слышишь, Лариса? — заговаривает Кужильный. — Хату отремонтирую. Чтоб такая стала, как при покойном отце.
Кивает головой на приземистый сарай, что серой ящерицей замер на земле.
— А дойдут мои руки до сарая, наведу порядок.
— Наведи, наведи, — встряхивает шелестящими руками-крыльями сестра над корытом. Лариса знай улыбается, словно то и дело выпускает на лицо веселых птиц, а они полетают — и исчезают, полетают — и исчезают. — А то и впрямь руки не доходят.
Дядько Стах умолк, ушел в самого себя, в невероятную свою глубину, куда ни глазом не заглянуть, ни мыслью не достичь.
— Криницу почищу, — обещает Кужильный, отпив воды через край ведра, стоящего у крыльца. — Еще как отец чистил — так и до сих пор. На стирку годится, а как на готовку — разве тот вкус? Вода — это здоровье!
— Чем больше пьешь воды, тем здоровей становишься, — смеется сестра.
— А в садике насажаю молодых деревьев, — говорит Кужильный, — потому как старые переродились и захирели… Эх, нет отца!
Дядько Стах сидит на лавке, и лысая голова его блестит желтой кожей, словно пузырь с овечьим салом. В косом разрезе щелок дрожит студенистое пламя прищуренных глаз. Кажется, дядько Стах еще дальше зарылся в свои неисчерпаемые душевные бездны: вот он есть, сидит на лавке, можно коснуться его кончиками пальцев, — и одновременно нет дядька Стаха, отбежал то ли в дальнюю даль, то ли в прошлое свое, давно отшумевшее…
Обедаем во дворе под грушей, где вкопан стол на одной ноге. Летают ласточки, как вдохновенные аргонавты, мелькают басовитые пчелы, кружевные тени от подвижной листвы пробегают по рукам и лицам.
— А знаешь, Федор Череда вернулся, — заговаривает Лариса.
— Федор? Череда? — Брови у Кужильного от удивления выгибаются коромыслом, а под дугастым коромыслом плещут глаза серыми тучами. — Из Черкасс вернулся?
— Говорит, хочу умереть на родине.
— Вишь ты, на родине!
Вспоминают, когда именно Федор
Череда с женой уезжали в Черкассы, к сыну, который там женился. Купили в Черкассах хату, жили мирно, но вот не стало жены, отправилась на тот свет, и Федор Череда старость доживать вернулся сюда, в Глинярку, к сыну. Чтобы не сидеть без дела, присматривает за козой; молоко ее сильно отдает полынью, потому что коза пасется в полыни.— И я буду пасти козу, — обещает Кужильный.
— А как ты там со своей живешь? — спрашивает Лариса.
— Э-э! — наотмашь рубит рукой Кужильный, костистое и острое его, как топор, лицо перекашивает глухая злость. — И не спрашивай…
— Я не спрашиваю, раз так…
— Вот погляди.
Из внутреннего кармана пиджака Кужильный достает фотокарточку, с которой на него смотрит юное девичье лицо. Большой бант лепестками лежит на льняных волосах. Курносый нос слегка сморщен, словно девчушка перед фотокамерой сдерживалась, чтобы не рассмеяться.
— Кто это? — удивляется Лариса.
— Ха! — даже молодеет острым лицом Кужильный.
— Ей-богу, не знаю, скажи.
— А Ганя с блок-поста, пять километров от Глинярки. Учились в одном классе, я не раз провожал ночью через лес домой, когда из кино возвращались.
— А-а, — вспоминает Лариса, — ты рассказывал. Где она теперь?
— А я знаю? Где-то есть… Может, в Глинярке. Может, замуж вышла в Тимановку. Мир широкий.
— А ты все держишь ее карточку?
— Всегда прятал от своей, чтоб не нашла и не порвала. Вот так всю-то жизнь. Теперь у тебя оставлю, тут безопаснее, сюда не наведается.
— Давай положу в альбом.
— Эге, у тебя Гане безопаснее. А я в следующем году тоже сюда.
— К Гане? — смеется сестра. — К фотографии? Какой верный: и женатый не разлучался с Ганей.
— Как вдвоем шли ночью через лес — не страшно, а одному назад — поджилки тряслись!.. Где та школа, где то детство, а помнится…
Обедаем под старым деревом, что средь бела дня посвечивает нам желтыми грушами-лимонками. За грушей ветвистая слива сияет дымно-голубыми сливами. Из-за сливы показывается гость в мятых штанах, что пузырятся на коленях, в помятой сорочке, расхристанной на бугристой волосатой груди. В руках его, похожих на сломанные ободья колес, белеет петух, мерцая коралловым гребнем.
— Заработал! — хвалится гость, встряхивая петуха.
Левой рукой придерживая петуха, правой здоровается и с дядьком Стахом, и со мной. Лицо Кужильного становится отчужденным, а руки свои он прячет под стол.
— Виктор, ты еще тут в примаках? — произносит гневной скороговоркой. — Я ж тебе писал, чтоб ты приставал в примы где-нибудь в другом месте…
— Мне и тут хорошо, — мирно отвечает Виктор. На его тяжелом лице длинные одутловатые морщины. — Чего это я должен бежать? От добра добра не ищут… Иль к двоим сразу приставать?
И лицо его становится похожим на репейник, прибитый серой пылью.
— Потому что ты не хозяин, — зло бубнит Кужильный. — Обещать умеешь славно, а за дело не берешься. Ты пришел на отцовский двор и запряг хозяйку в работу по самую завязку.
— Вон на прошлой неделе грушку посадил на меже. — Виктор засовывает белого петуха в мешок, что валяется под крыльцом. Помыв проворно руки, усаживается за стол, наливает чарку, пьет: — С приездом! Ваше здоровье!
— Тебя за стол не просили, — бубнит по-прежнему Кужильный. — Вишь ты, грушку посадил в такую жару?! Как ее посадил, так и будет расти.