Родовая земля
Шрифт:
— Плачет, господин фельдфебель.
— Господин фельдфебель пока не плачет, — поведёнными губами усмехнулся Волков, но сразу на его лице установилось строгое, благообразное выражение. — Дева печалуется, но в тоже время выражает нам Свою Вышнюю благосклонность. Понял ли ты меня?
— Мне сестра, Ленча, говорила: видела в церкви, на пасхальной службе, как улыбался с иконы Христос. А я вот оно что — вижу слёзки! Святая плачет.
— Значится, не понял! Не плачет, запомни и пойми, — оплакивает. А Христос не может улыбаться. В глаза твоей сестры сатана посмотрел. Сманивал. К блуду сманивал, к никонианской скверне.
— Сманивал?
— Мне один ксендз показывал икону с улыбчивым Христом. Говорил: бог — любовь, а какая, мол,
— Спас, Спас, — словно прислушивался к слову Василий. — Ещё одна слеза заблестела! — по-детски вскрикнул он, испуганно-радостно отстранившись в угол, но сразу склонился ещё ближе к иконе. Она сияла и взблёскивала в свете лампы.
— Икона перешла ко мне от отца — царствие ему небесное. Он мне так сказал, когда умирал: «Антихрист уже властвует над душами многих людей, но помни, сын, слова Исусовы: «Аз есмь с вами до скончания века». Необычная сия икона, от прапрадедов она пришла ко мне. Говорят, мироточит, но я не видел», — сказал отец. Преставился, страдалец. И я, Василий-батькович, не видел до того дня, пока не обратился ко Господу, чтобы тебе жилось лучше. Жалко стало тебя, такого молодого, сосунка, можно сказать, а уже пребывающего в неизбывной печали и в терзаниях. Ротный наш, к слову, советовал мне свозить тебя в душевнобольничку, да я знаю, как тама лечат — голодом морят да хлещут почём зря. Помолился я в своём уголку — в церкву-то я хотя и хожу, должность, видишь ли, требует, да притворяюсь, что молюсь с вами, никонианами растреклятыми, — так вот, помолился, малой, я в своём уголку, глянул на икону и — обмер. Мироточит! Слёзка, понимаешь ли, тянулась от влас Марии на головёнку юного Христа. Такое меня волнение прохватило, что — заплакал. — Волков замолчал, перевёл тяжелое дыхание. — Почувствовал я тебя в туё же минуту как своё дитя. — Волков замолчал, и Василий увидел, как мелко подрагивала его широкая монгольская скула.
— Как своё дитя? — зачем-то переспросил Василий.
— Да, как моего Никиту… сына… помер он уж давным-давно. А детей-то мне больше Бог и не дал. С Марьей мы лет тридцать, никак, живём рядышком, да хворая она у меня. Ну, да что-то я разбабился. Не гоже! Ты вот что — кайся, кайся. Тебе ещё жить на этом свете. Очисти душу, откройся пред Господом.
Василий посмотрел во влажные, но суровые и показавшиеся ему большими глаза совершенно изменившегося в эти минуты Волкова, потом перевёл взгляд на сияющую икону, и начал, заикаясь и прерываясь, свой страшный, но не длинный рассказ. Когда закончил, то почувствовал, что в сердце стало легко. Ему почему-то вспомнился высокий ангарский берег Погожего, с которого было далеко видно, и чувство простора, шири, необозримости земли и неба охватили его душу. Мельком, но светло прошли в памяти лица родных, и он улыбнулся твёрдыми губами, облизнул их и посмотрел на Волкова, ожидая ответа, действия, оценки. Фельдфебель вобрал в грудь воздуха, продолжительно выдыхал.
— Теперь я знаю — жить во грехе не смогу, — сказал Василий. — А жить-то надо! Потому что молодой, сильный и здоровый я. Но как жить? Куда и в какую сторону прокладывать дорогу, если душа отягощена великим грехом? Запутался я.
— Тяжёл твой грех, да виной, понимаю, не ты, а сатана. Молод ещё, неопытен, потому и не смог разгадать козни лукавого.
Помолчал, очевидно собираясь с мыслями, подыскивая нужное, неопровержимое слово.
— Не я? — недоверчиво и тихо спросил Василий, всматриваясь в суховатое лицо седого, но крепко сбитого Волкова.
— Твоими руками орудовал сатана. Тобою, чую, обуяла жадность — орудие антихристово. Ты защищал имущество своей семьи, а жить-то человек должен, чтобы чистым и непорочным предстать пред Господом, войти в Его Царствие. Ты же думал о земном. Но всё земное — тленное, злокозненное. — Волков, пожевав
редкий, но жёсткий ус, спросил: — Ты исповедался передо мной, но почему не перекрестился ни разу. Я не уставщик и не старец, но пред тобой лик Заступницы. Окстись.— Вы не священник, — неуверенным слабым голосом произнёс Василий, не насмеливаясь взглянуть в глаза Волкова.
— Пред тобой икона, — с вызовом прервал Василия неумолимый Волков с глухим рокотом в голосе и неприятно сжал губы.
— Двуперстием или трёхперстием наложить знамение?
— А ежели у тебя не было бы пальцев?
— Господу всё едино?
Волков промолчал, сохраняя неприступное выражение на лице. Василий встал и троекратно с поклонами перекрестился трёхперстием, поцеловал лик Божьей Матери, ощутив сладковатый и тёплый запах, исходивший от иконы.
— Вот и хорошо. Христос с тобой. Аминь.
Волков спрятал икону в комод, зачем-то пригасил лампу — на стены легли размазанные, но густые тени. За оконцем уже лежала плотная, смолистая тьма. В казарме было тихо, только слышался здоровый, бодрый храп из расположения да тиканье маятника над головой у часового, который стоя дремал, поклёвывал носом.
— Никому не сказывай об иконе.
— Не скажу, господин фельдфебель.
— Да какой я теперь тебе «господин»! Ты мне, малой, всё одно что сын. Мне Матерь Божья указала на тебя. Понимать надо! С нами в руководительницах и защитницах теперь Она. А своей сестрице отпиши: впала-де ты в прелесть, устроенную хитромудрым антихристом. Затащит он её не ровен час в омут греха. Погубит девку.
— Отчего же Бог оказывается порой слабже антихриста?
— И ты ересью соблазняешься! — ударил Волков мозолистым толстым пальцем по столешнице. Но, помолчав, стал спокойно рассуждать: — Ржа неверия разъедает души людей. Озлобляются они друг на друга, завидует сосед соседу, копят имущество, дрожат за его сохранность, а не радуются жизни да Божьей благодати, всё ещё изобильно разлитой по белому свету. Один старец сказывал мне: вскоре-де настанут времена тяжких испытаний, бесовские пляски возвластвуют. А почему, Василий? Да потому, что не хотят люди жить по заповедям Господним, дарованным издревле, стали торить свои дороги, новые пути. Умствуют! Спорят с Небом! А дорога истинная одна — в Царствие Божье. Намыкаются люди, сказывал старец, с лихвой. Войны великие и беспощадные сотрясут землю. Беда, беда! — качал головой Волков.
— Когда наступят страшные времена?
— Не ведаю. Может, — уже. Да, да, похоже, что наступили — никудышно живут люди, до чрезвычайности плохо. Одни в плясках да хохоте, а другие в неимоверных трудах и злобе. Но те и другие попусту живут — прожигают жизнь, не готовятся к вечной жизни и не ждут Царствия Божьего.
— Погибнет белый свет?
— Не знаю. Бог всемилостив. Верь, надейся и… — Он помолчал и добавил, слегка вздохнув: — И люби.
— Кого?
— На то сердце тебе укажет. Оно у тебя живое. Ступай, да помни уговор — никому не сказывай об иконе: не верю я никонианам… хотя по внешнему виду вроде как и сам никонианин — выпиваю, курю, чай употребляю да редко молюсь, — грустно улыбнулся Волков, подталкивая словно очарованного, заторможенного Василия к двери.
Василий до утра не мог уснуть. Виделись ему большие, но смутные — как бы не до конца открывшиеся для него — глаза Божьей Матери; скатывались к земле прозрачные золотистые, как мёд, слёзы не слёзы, но действительное и несомненное мироточие. В душе становилось легко и печально, и далеко стала видеться ему жизнь, как с сопок правобережья виделись родные погожские дали, приангарские лесистые, пахотные земли, пойменные луга. За большим без штор окном казармы вставало туманное сизое утро, неохотно, сонно бросало на росистые кроны тополей скудные пучки лучей маленькое жёлтое цыплячье солнце, чуть выглянув из-за иркутных пологих сопок. Но день обещался быть горячим. Сон, наконец, сомкнул веки Василия, и он с час крепко поспал, подрагивая щекой и губами.