Роковая любовь немецкой принцессы
Шрифт:
– Я ничего не понимаю!
– Где уж тебе понять, – снисходительно усмехнулась Екатерина. – Немцу и название таковое выдумать трудно: «Вечернее размышление о Божием величестве при случае великого северного сияния»! Только русский человек может, просто выйдя перед сном на крыльцо своей избы, начать вдруг размышлять о том, сколь велик и многообразен Божий мир!.. Гете! – усмехнулась она едко. – Иоганн Вольфганг! Я слышала о нем, как же… Отец его был имперский советник, бывший адвокат, мать – дочь городского старшины. Гете получил хорошее домашнее образование, учился в Лейпцигском университете, потом в Страсбурге, имеет звание доктора права… Легко при благополучных родителях получить образование и кичиться образованностью! А автора тех строк, что я прочла, зовут Михаил Ломоносов. Помор, из Двинской земли, у дьячка грамоте обучавшийся, пешком за знаниями в Славяно-Греко-Латинскую академию пришел – и стал человеком поистине великим, во всех науках не токмо преуспел, но и обогатил
– Ну что же, – высокомерно проговорила Наталья, – зато стихи Гете каждому немецкому бюргеру понятны, каждой мечтательной девушке близки! А эти высокопарные строки, в которых даже мне неуютно… Русские поэты творят свои оды для императрицы и двора! А трепет сердечный им неподвластен. Что такое любовь? Что такое страдание или ревность? Они не знают! А Гете знает!
И она снова принялась декламировать нараспев, придыхая, – по-немецки, конечно, «Дикую розу»:
Мальчишка розу в поле Однажды увидал. И он, беды не чуя, Немедля цвет сорвал. Но роза уколола Сама озорника, И в сердце поселилась Невнятная тоска…Екатерина усмехнулась. Это было похоже на дуэль – противницы смотрели в глаз друг другу и сладко улыбались, хотя напряжение между ними нарастало.
– Думаешь, Ломоносов только о Божием величии размышлял? – с преувеличенной ласковостью проговорила императрица. – А вот это послушай!
Ночною темнотою Покрылись небеса, Все люди для покою Сомкнули уж глаза. Внезапно постучался У двери Купидон, Приятный перервался В начале самом сон. – Кто так стучится смело? — Со гневом я вскричал. – Согрей обмерзло тело, — Сквозь дверь он отвечал. — Чего ты устрашился? Я мальчик, чуть дышу, Я ночью заблудился, Обмок и весь дрожу. Тогда мне жалко стало, Я свечку засветил, Не медливши нимало, К себе его пустил. Увидел, что крилами Он машет за спиной, Колчан набит стрелами, Лук стянут тетивой. Жалея о несчастье, Огонь я разложил И при таком ненастье К камину посадил. Я теплыми руками Холодны руки мял, Я крылья и с кудрями Досуха выжимал. Он чуть лишь ободрился: – Каков-то, – молвил, – лук, В дожде, чать, повредился? — И с словом стрелил вдруг. Тут грудь мою пронзила Преострая стрела И сильно уязвила, Как злобная пчела. Он громко рассмеялся И тотчас заплясал: – Чего ты испугался? — С насмешкою сказал. — Мой лук еще годится, И цел и с тетивой; Ты будешь век крушиться Отнынь, хозяин мой!– Ну, – насмешливо продолжила Екатерина, – что-нибудь поняла? Это о любви… О любви, которой никто не может противиться!
Вильгельмина насторожилась. В голосе свекрови ей почудился опасный намек. Показалось, или в самом деле Екатерина лукаво покосилась на Андре?
Вильгельмину озноб пробрал. Однако она была слишком высокого мнения о себе и слишком невысокого – о русской императрице. Удавалось отводить ей глаза прежде – удастся и теперь, она и заподозрить не может, какие у них с Андре отношения.
– Я уважаю ваш вкус, – дипломатично сказала Вильгельмина, – однако не зря говорят: сколько людей, столько и мнений.
– Оно конечно, – согласилась Екатерина, – однако не следует забывать, что вам предстоит взойти на русский трон, сделаться русской императрицей, а значит, недурно
было бы уже загодя приучать себя и к языку, и к культуре, и к образу мыслей сего народа.– А когда? – выпалила вдруг Вильгельмина, и в глазах ее сверкнула жадность.
– Что – когда?
– Когда мне предстоит сделаться императрицей?
В то время как длился этот достопамятный обед, Ганс Шнитке дремал в карете великих князей. Он был доверенным слугой, поэтому мог себе позволить такую фамильярность. Кучер клевал носом на козлах, ну а Ганс вольготно раскинулся на мягких шелковых и бархатных подушках. Да уж, эта карета была поудобней той, в которой три сестры гессен-дармштадтские некогда езживали по узким дорогам родной страны. Здесь, в России, дороги не в пример просторней, однако назвать их проезжими язык не поворачивается. Навидался, натрясся на них Ганс, пока добирался от границы до Санкт-Петербурга. Впрочем, теперь, поступив в свиту великой княгини, он по проселочным дорогам больше не ездит, а в столицу русскую все же дошла цивилизация, тут все мостовые каменные. В Москве, куда собираются великие князья вскоре, говорят, не в пример хуже, там все дороги выложены бревнами, на которых ломаются колеса и ломают ноги лошади. Однако Гансу до этого дела мало. Он не кучер, а конюшим великого князя зовется лишь для виду. На самом же деле – он ближайший, доверенный слуга ее императорского высочества великой княгини Натальи Алексеевны.
Ганс готов был для нее на все. Она была обязана жизнью ему – ведь не вытащи он тогда беременную ландграфиню из повисшей над пропастью кареты, погибли бы и мать, и дитя, – однако Ганс чувствовал себя так, словно это он, он был обязан жизнью этой маленькой девочке. Она заставила забыть о том страшном прошлом, которое осталось у него за спиной.
Те, кто мог преследовать его, потеряли его след, потому что он канул в замке ландграфини Дармштадтской. Бесследно канул! И это имя – Ганс Шнитке – первое, которое пришло ему на ум, когда полубесчувственная Генриетта-Каролина спросила, как его зовут, – оно принесло ему счастье. Оно ничем, ни единым звуком не напоминало его прежнее имя, а новая жизнь ничем, ни единым оттенком не напоминала о той жизни, которую он некогда вел. Минуло почти двадцать лет… он забыл почти все, только иногда в страшных снах против воли прошлое являлось к нему…
Вилли выросла у него на руках. Он любил ее, как родную дочь. Не было ничего на свете, чего он не сделал бы для нее! Тем более если это давало ей мгновения счастья сейчас – и вело к счастью еще более пышному, яркому, чем теперь. Она заслуживала всего самого лучшего, его милая девочка…
Ганс уснул. Поскольку во снах нам вечно является всякая самая несусветная чушь, он не удивлялся тому, что ему снилось. А снилось ему, что он вовсе не Ганс Шнитке, доверенный слуга великой княгини, а художник по имени Лормуа. Причем отнюдь не немец, а француз.
Полная чушь, конечно! Как это он может вдруг сделаться французом? Вдобавок – художником?!
Да-да, во сне он был художник. Он писал портрет какого-то человека. Он отчетливо видел его лицо. Молод и необычайно красив! Богат, знатен… кажется, его звали виконт де Варанс… Лормуа писал его портрет с восхищением перед мастерством Господа Бога, который создал такое совершенное, прекрасное существо. Он растягивал это удовольствие, как мог. Портрет продвигался медленно. Впрочем, де Варанс отнюдь не был привередливым натурщиком. «Это будет самое лучшее произведение в моей жизни, – думал Лормуа. – Я сравняюсь мастерством с Леонардо, с Тицианом! Один создал свою Джоконду, другой – свою Венеру, а я создам своего Антиноя!» [20]
20
Греческий юноша, фаворит римского императора Адриана, ставший символом мужской красоты.
Кажется, он любил лицо де Варанса… Нет-нет, здесь не было содомской нечистой страсти! Вся плотская любовь Лормуа изливалась на малышку Франсуаз, его натурщицу. Де Варанса он любил как совершенное создание Творца и был невероятно горд тем, что призван увековечить для потомства его красоту.
Франсуаз любовалась эскизами, потом начала любоваться портретом. Прошло немалое время, прежде чем Лормуа понял, что его любовница испытывает к де Варансу отнюдь не столь возвышенное чувство, как он сам. Она влюбилась в него, маленькая похотливая сучка! Она влюбилась в него, как женщина может влюбиться в мужчину!
И тогда Лормуа начал ревновать ее к портрету. Невыносимо было видеть, как она часами стоит перед мольбертом… Он возненавидел портрет. И однажды ненависть его дошла до предела! Он больше не хотел, чтобы лицо Антиноя было увековечено для потомства! Он плеснул на портрет кислотой…
Несколько дней он скитался по кабакам, ночевал под мостами, беспрестанно пил, оплакивая потерю, самую горькую потерю своей жизни. Чудилось, что он лишился друга, лучшего друга, который у него только был! И еще он лишился мечты – сравняться с великими мастерами прошлого. Он снова был всего лишь Лормуа, художник, мазила, неудачник!