«Роман-газета». Век великой литературы
Шрифт:
Деньжонки повелись. Киргизам в долг стал верить под работу. За рубль – стог сена, не поставил нынче – на прок – два. А киргизишки работать удалы, терпеливы. Его бьют, а он не крякнет… Вон какие плиты из гранита натаскали: все столбы у дворов каменные, все фундаменты, крылечки, дорожки во дворах – все из гранита. Сам Никита бывало и поругать киргизов – за труд считал. Другой раз неохота трубку из зубов вынуть…
Хорошо Никита прожил жизнь! И умирать неохота. Дом – полная чаша, у одного сына не глянется, к другому иди, лезь на печку, у другого не так – к третьему… Живи – покуривай…
Давно
Дед Никита тогда преображался и трубку клал за пазуху. Он являлся предводителем целого отряда всадников: сынов, внучат, племянников, и ехал впереди, бодря коня и охотнее и громче разговаривая.
Нынче он ехать, было, не хотел, но когда накануне беднейшие станичники, узнав об этом, смелее заговорили о разделе сенокоса, надеясь, что без старика Столяровы не отобьют себе лучших мест, Никита закипел и велел оседлать старого Буланку. До обедни он побывал у станичного правления, пошумел у дома поселкового атамана, поругался с Яковом Старковым, бойким небогатым казаком, и, возбужденный, организовал отряд из родни. Нынче он взял с собой даже двоюродных внучат – сирот малолетних и грозил нагайкой за ворота:
– Врете, не сожрете Столярова!.. Нас теперича, едят те мухи, восемнадцать душ!
И когда сели все верхами и выехали из станицы, Никита раскатистым корявым голосом скомандовал:
– Ребята, стройся!.. Молодые, вперед!.. – и отъехав в сторону, горячил коня, сгибая спину и лукаво улыбаясь из-под густых бровей.
Молодые Столяровы выехали вперед и сравняли лошадей, за ними выстроились сыновья Никиты и возмужалые внуки, и двумя колоннами двинулись по зеленой поляне к перевозу.
Никита поехал сбоку и, оборачиваясь к отряду, хрипло крикнул:
– Заводите песню!..
Молодые переглянулись, пожилые крякнули, и младший сын, метнув глазами на подростка Митю, неуверенно и слабо затянул:
… За Ура-алом, за реко-ой…Митя быстро высморкался, прижав ноздрю пальцем, поправил большую отцовскую фуражку с красным околышем и тонким, пронзительным фальцетом подхватил:
– Кэ-эзаки гуля-али-и…И дед Никита, как бы утверждая начало, во время паузы глухо вставил:
– Э-ге-ге-эй, не робе-ей!И уже все дружно, стройно и уверенно подхватили песню:
– Кэ-эзаки-и гуля-али-и…Последняя нота тянется долго и раздельно, будто хочет обежать все дали, что синеют вокруг за Иртышем и дальше, за горами… И опять слабое вступление:
– Казаки-и не простаки-и…И снова еще более дружное и могучее:
– Во-ольные ребя-ата-а…Так, с песней, стройно и шумно и въехали на паром, где было уже много казаков,
которые не то со злобой и завистью, не то с затаенным почтением смотрели на Столяровых, над головами которых в такт песне то поднимались, то опускалась крючковатая рука Никиты, вооруженная крепкой таволжаною нагайкою. – Наш товарищ – добрый конь,Сабля лиходейка-а,Умереть и горя нет —Жизнь наша – копейка…Вдруг Никита, увидев в углу парома прятавшегося за других киргиза, крикнул, прерывая песню:
– Джауканка! Ты чего, собака, прячешься? – И Никита с высоко поднятой нагайкой, пиная Буланого, поехал прямо на киргиза. – Ах ты, собачья голова!.. Иди сюда!
Черный и сухой киргиз Джаука, в старом бешмете, с открытой бронзовой грудью, трусливо сдернул с давно не бритой головы островерхий малахай и покорно пошел к Никите… Он защищал рукой голову и, подходя ближе, ломаным русским языком молил:
– Эй, Микит Гаврилиш!.. Божялста. Криста ради…
За Джаукой тянулась иссушенная и черная, точно провяленная, киргизка и, скаля белые зубы, заискивающе улыбалась Никите, кланялась, тянулась рукой к нагайке, чтобы отвлечь удар от мужа и лепетала вслед за ним:
– Микит Гаврилиш!.. Криста ради… Божялста…
Но Никита уже стиснул зубы, прикусил щетинистый табачный ус и кричал:
– Ах ты собака! Я долго буду за тобою ждать, а?
И засвистевшая нагайка опустилась на голову Джауки, на голое плечо, на сморщенное, искривленное мольбой и болью черное лицо… Ударил киргизку, свалил с нее белую, прокопченную дымом юрты, головную повязку.
На старой изъезженной арбе киргиза среди лохмотьев зашевелились черные, точно обуглившиеся головы ребят… Они запищали и стали прятаться в продырявленной кошме.
А сыновья Никиты стояли поодаль, ухмылялись и какому-то соседу сообщали:
– Который год, собака, тянет долг… Теперь уж процентами пять стогов наперло… Как страда придет – он в степь. Ишь, лыжи направил…
Кончив бить киргиза, Никита сплюнул и, запыхавшись, похвалился:
– Я их, собак, не так бывало чистил. В аул приедешь сам-друг с нагайкой, перещелкаешь всех до одного, и ни один пикнуть не смеет!.. – и старик волчьим взглядом снова возбурил на киргиза. – Я те, песья голова, погоди, вот отдохну!.. Я те шкуру-то спущу!
Джаука сидел на своей арбе, размазывал на голове рукою кровь и плакал… Ребятишки, как зверьки, молчали, сверкали черными глазами из-под кошмы, а киргизка толстым голосом причитала, утешая мужа:
– Ой-бой, Кудай-яй!.. Ой, ай-Налаин!.. [8]
Всадники все прибывали, и поместительный паром стал тесен, покачивался на воде и загрузал. От говора, смеха и ругательств на нем был шум, в котором быстро затерялось горе Джауки и злость Никиты. Иртыш плескался у бортов парома, сверкая серебром и золотом прозрачных струй, и синел холодной голубью. Мимо парома к берегу плыл старик казак на старом маленьком челноке, в котором прыгали мелкие окуни и чебаки. С парома кто-то крикнул ему:
8
Ой, Господи!.. Ой, милый мой!..