Роман о Лондоне
Шрифт:
В элегантных лавках все должны выглядеть красивыми и веселыми. Приятными на вид.
Перно в свое время советовал ему ни слова не говорить Лахурам о своем происхождении. Пусть лучше скажет, будто служил кассиром на тотализаторе. Зуки находил совет вполне разумным, однако и в эту сторону нельзя перегибать. Боже упаси, если станет известно, скажем, о болезни его жены, или о том, что ее поместили в больницу, или что вообще с ним приключилась какая-то беда. В Лондоне это скрывают, как змея скрывает ноги. Как только до хозяев дойдет слух о том, что в доме у кого-то есть больные или случилось несчастье в личной жизни — хотя о ней никто тут не спрашивает, — как его немедленно уволят. Не потому, что ван Мепел или сами Лахуры столь жестоки. Просто таковы нравы лондонского трудового подполья. Возьмите продавщиц из модных магазинов, ежеутренне спрессованных в вагонах, как сардины, их доставляют в Лондон поезда подземки — но обратил ли
Ордынский — аморальная личность, прерывает его Надя, скверный, разложившийся тип, позор польской нации.
У него о нем другое мнение — возражает ее муж. Но главное, он хотел ей сказать — его возраст не позволяет ему рассчитывать надолго закрепиться на этой работе, найденной им с таким трудом. Пока это еще не критично, однако вскоре скажется. После тридцати лет верной службы в этих модных заведениях стариков, как правило, увольняют. На прощание дарят какой-нибудь пустяк. Железнодорожники, отслужив сорок лет, получают в подарок часы и отправляются на пенсию. Иной раз пенсия не достигает двух фунтов в неделю. Все это объяснил ему Зуки. А ежели иному старику и удается зацепиться на работе, его обычно держат в подвале, в полутемном углу. Как символ бренности в этом прекрасном мире. Сами хозяева не решаются вытряхнуть старца вон, опасаясь, как бы профсоюзы не подняли вой, и потому всячески стараются сделать так, чтобы он ушел по собственной воле. Это всем известно, и все к этому готовятся. Припасают себе местечко в богадельне. Лишь незаменимым знатокам своего дела иной раз удается остаться в подвале на своем месте. (В каждом доме найдется такой треснувший ночной горшок, задвинутый подальше в угол — говорит Зуки.) И только в редком случае увидишь за прилавком в Лондоне кое-кого из этих полуглухих, беззубых стариков.
Она потрясена, подавлена его рассказом. Ну, а что они о женах рассказывают?
Зуки отправил свою жену к дочери — так он ему сказал. Он не в состоянии ее прокормить. Они ничего не сумели скопить, хотя и работали всю жизнь, сначала в Марселе, а после в Лондоне. Если он что-нибудь и подрабатывал, то на мандолине. Всех тех, кого упакованными в вагоны, подобно сардинам в банках, доставляют в Лондон поезда подземки, ждет такое же будущее. У них одна судьба. Все они трясутся от страха с приближением старости. Так устроена жизнь. Ты вскакиваешь, несешься на станцию, стоишь, тесно сдавленный другими телами, по прибытии в Лондон автоматически выходишь на поверхность. Безмолвно. Спешишь занять свое место в подвале, а вечером, после окончания рабочего дня, возвращаешься обратно, и так сорок лет подряд. Если кто-то замешкается или упадет, корчась в судорогах, как тот итальянец, — его быстро запихивают в землю или сжигают. Огромные лондонские крематории на кладбищах работают непрерывно. В их печах такая температура, которая за несколько секунд превращает труп в горсть мелкого пепла. (Семейству выдают этот пепел, насыпанный, как чай, в жестяную коробку.)
Жена его в ужасе кричит, чтобы он прекратил этот невозможный бред. Надо что-то делать, этого нельзя так оставить!
Действительно, человеческое существо восстает против такой жизни, соглашается ее муж. Он это понял в первые же недели работы. Все жаждут найти для себя какое-нибудь утешение. Хотя бы минутное. Теперь он понимает, почему рабочие в Шотландии и Лондоне столько пьют. Чтобы не слышать. Чтобы не видеть. Чтобы не смотреть. Чтобы отключиться от действительности. Он понимает теперь, почему так приветливо здоровается с ним каждый день поденщица, моющая лестницу перед входом в лавку. Вначале ему показалось, будто она заигрывает с ним. Но нет, это просто потребность сказать кому-то доброе слово. Вечером на станции, в толпе каждый стремится отыскать знакомого. Каждому хочется перемолвиться с кем-нибудь двумя-тремя словами. Обменяться незначительной фразой с дворником. Или с цветочницей перед входом на станцию. Все те, кто возвращается с работы домой, из года в год покупают газеты у одного и того же продавца. Хранят ему верность — такой верности не встретишь и в супружеской жизни. «Как жизнь, Джордж?» «George, how are you?»
В ужасающей беззащитности лондонской жизни, люди стремятся как-то связаться друг с другом, точно на плоту, увлекаемом бурной рекой. То ли с помощью какого-нибудь восклицания, добродушной улыбки или любезного слова. Тщетно
пытаются они остановить эту реку, как не в силах задержать поезд те двое, что не выпускают друг друга из объятий, расставаясь на перроне. Вот и его какие-то незримые узы связывают теперь с молодой женщиной, которая каждое утро моет лестницу перед входом в лавку. За два с половиной фунта в неделю. «Nice day, Mary!»[12], — говорит он ей, когда нет дождя. Когда идет дождь, она неизменно обращается к нему: «A good old English day, Mister Sheepin!»[13] — и в голосе ее слышится желание сказать ему еще что-то приятное, хорошее, нежное. Его жена слушает мужа и невольно смеется.ОБЕД В ЛОНДОНЕ
В полдень, точнее в половине первого, все работники лавки расходятся на обед, нисколько, впрочем, не похожий на обед в полном смысле этого слова. Это иллюзия обеда. В обеденное время тут не увидишь, как в Париже, работягу с батоном под мышкой, колбасой и бутылкой вина. Не принято здесь, как в Милане, неторопливо съесть в какой-нибудь подворотне кастрюльку лапши. Работающий люд, если говорить о мужчинах, стремится проглотить побыстрее немного рыбы с жареным картофелем и завалиться, руки в брюки, в пивной бар.
Женщины по большей части пьют чай с пирожными, окрашенными в красный, голубой или зеленый цвет, съедая при этом лист салата или небольшой разрезанный пополам помидор. Потом следует мороженое в бумажном стаканчике. Главное для них поскорее со всем этим покончить — Зуки утверждает, что точно так же происходит с ним и в постели, а уж он досконально изучил нравы этих англичанок — и тотчас же снова намазать губы помадой. Вот вам и весь обед. Здесь не придается еде никакого значения. Едят в основном во время отпуска.
Поскольку Надя неодобрительно относится к его скабрезным замечаниям, он говорит, что хотел ей сказать лишь о том, что теперь ему предстоит, как и всем остальным, из года в год обедать без компании. Надя в их краях не бывает. Правда, в Милл-Хилле он тоже был один, однако он надеялся, что, поступив на работу, если уж он лишен возможности обедать с ней, обретет, по крайней мере, возможность делить свою трапезу с веселым и приятным обществом, как бывало в России. Он мечтал иметь знакомых и приятелей, как это водится среди людей. Однако это была напрасные мечты. Вначале ему казалось, его надежды сбудутся. Он почти со всеми по одному разу пообедал. Ему показывали ближайшие чайные и ресторанчики. Но в конце обеда сотрапезники его неизменно исчезали, растворяясь как в тумане.
Он для них чужой.
И не потому, что иностранец, а потому что неимущий. Между тем у каждого из них все же где-то есть какое-то пристанище. В Лондоне боятся бедности хуже чумы. Но, по его наблюдениям, во время обеденного перерыва в Лондоне бродит множество таких неприкаянных, как он. С отсутствующим видом блуждают они по улицам, жестикулируя и разговаривая с собой на ходу. Иные бранятся. Другие декламируют стихи. Или бубнят себе что-то под нос, безмолвно шевеля губами, и непонятно, с кем сводят счеты — ведь вокруг ни души, ни впереди, ни сзади. Только он один. Иной раз в глазах у этих несчастных стоят слезы, а порой улыбка безумца сияет на их лицах. (В Лондоне тихим и безопасным сумасшедшим разрешается выходить из больницы. Они скитаются по улицам и что-то бормочут, однако люди равнодушно проходят мимо.)
Но самая комичная картина, которую здесь часто можно наблюдать, это лондонские нищие в гротесково-роскошном облачении, подобранном ими на свалке. Порой эти выброшенные богачами предметы бывают почти совсем не ношенными. В таком наряде нищего можно принять то ли за лорда, то ли за клоуна. По дороге к музею кто-то из них протягивает ему жухлый цветок, кто-то лекарственные травы, розмарин или куколку на палочке, у которой с помощью веревки задирается юбочка. Кое-кто играет на скрипке. Женщины дерзко ему улыбаются. Одинок он не потому, что иностранец — иностранец, если он с деньгами, нигде в мире не может быть принят лучше, чем в Лондоне. Все так и увиваются вокруг него. В то же время нет такого города на свете, который был бы столь каменно-безразличен к тому, кто беден и несчастен. (Недаром его жители в течение ста лет высыпали на улицу, чтобы поглазеть на публичные казни преступников, приговоренных к виселице.)
Жена берет его за руку: надо непременно что-то сделать, чтобы найти ему компанию. Почему бы ему не попробовать снова вернуться в общество русских эмигрантов? Она попросит графиню Панову помочь ему наладить с ними связи.
Он не может находиться с ними за одним столом. Он по натуре человек военный. А эти люди по сию пору смакуют прежние обеды, которые им подавали при царском дворе. И требуют икры. Они буквально не могут сесть за стол, чтобы не заговорить об икре. А ему давно уже совершенно безразлично, что он ест.