Роман тайн "Доктор Живаго"
Шрифт:
В искусстве, — сказал Пастернак в своем романе, — повторяется Откровение Иоанна. Именно художественность придает миру его окончательную форму. Пастернак был, судя по всему, заворожен статьей Вл. Соловьева «Общий смысл искусства» (1890), в которой эстетическому была вменена в заслугу способность изображать «последние вещи» (что было усвоено позднее теорией соцреализма, звавшей писателей видеть жизнь в «ее революционном развитии»):
Теперь мы можем дать общее определение действительного искусства по существу: всякое ощутительное изображение какого бы то ни было предмета и явления с точки зрения его окончательного состояния, или в свете будущего мира, есть художественное произведение[подчеркнуто [339] автором. — И. С.] [340] .
339
В файле — полужирный. — прим. верст.
340
В. С. Соловьев, Соч. в2-х тт, т. 2, Москва, 1988, 399.
В своем определении
Die wahre Konstruktion der Kunst ist Darstellung ihrer Formen als Formen der Dinge, wie sie an sich, oder wie sie im Absoluten sind [341] .
Если литература и не проблематизирует философию, то там, где последняя эстетствует. Если роман (Новалиса) и выдвигает оригинальное философское утверждение, то оно есть панэстетизм [342] .
341
F. W. J. Schelling, Техtе zur Philosophie der Kunst,Stuttgart, 1971, 170.
342
На это суждение нас навела Р. Лахманн.
Новый Алеша, Юрий Живаго, получает у Пастернака роль Ивана, писателя [343] . Отклоняясь от прецедента, от «Братьев Карамазовых», пастернаковский роман рассказывает нам о человеке, которому не осталось ничего, кроме жизни-в-тексте. Социальная инженерия инженера по образованию Достоевского иррелевантна для Пастернака-эстета. Гегелевская конфронтация хозяина и слуги не значима для «Доктора Живаго» [344] , как и такой философский претекст «Братьев Карамазовых», как учение Гоббса, в котором Достоевский нуждался для того, чтобы спроектировать теократическое будущее человеческого сообщества. О церковной власти в «Докторе Живаго» не говорится ничего. Хотя она и не осуждается здесь в лоб, как монархическая и революционная формы правления, до нее нет дела религиозно-анархическому роману. Вхождение в иной мир совершается у Пастернака (чей заглавный герой, походя на Обломова, безволен) не через поступок, как у Фихте и Зосимы, но в процессе текстопроизводства. Не господство церкви подавляет страсти — они сублимируемы, если ими одержима творческая личность (желание писать стихи охватывает Юрия Живаго, когда Комаровский похищает Лару и когда он сам бросает свою последнюю семью; можно было бы и всю его художественную активность вывести из практиковавшегося им в отрочестве аскетизма).
343
Мотив билета на вход в рай, не нужного Ивану, претерпевает в «Докторе Живаго» сложную ироническую трансформацию. При отъезде из Москвы в Варыкино, в ожидаемое почти райское, спасительное место, семейству Юрия Андреевича удается раздобыть литерный билет, дающий право на проезд в вагоне для привилегированных. Оказывается, однако, что этот документ либо бессмыслен, либо даже опасен:
«Доктор протянул пучок сложенных бумажек за загородку.
— Это литер в делегатский, — сказал сосед Антонины Александровны сзади […] Ее сосед спереди, из формалистов-законников […] пояснил подробнее:
— С этой печатью вы вправе требовать места в классном […] вагоне […]
Раздались голоса:
— Пойди найди их, классные […]
— Вы послушайте, что я вам объясню. Как в настоящее время отдельные поезда аннулированные, а имеется один сборный, он тебе и воинский, он и арестантский, он и для скотины, он и для людей […]
— Ты-то объяснил […] Это полдела, что у них литер в делегатский […] В делегатском полно братишков. У моряка наметанный глаз, и притом наган на шнуре. Он сразу видит — имущий класс […] доктор, из бывших господ. Матрос хвать наган, и хлоп его как муху».
Как видно, доктор, хотя и имеет нечто, равнозначное билету, от которого избавляется Иван, тем не менее не может распорядиться своим литером, полученным к тому же всего лишь от земных властей и предназначенным для путешествия всего лишь в аналог загробного царства (в наличие какового в церковном смысле Юрий Андреевич в принципе не верит). Юрий Живаго остается вместе с Иваном, даже когда выбирает другое, чем тот, действие, когда хочет воспользоваться райской контрамаркой.
Мотив билета на вход в «тот» мир мелькает у Пастернака впервые во «Втором рождении»: «И рифма не вторенье строк, / А гардеробный номерок, / Талонна место у колонн / В загробный гул корней и лон»(1, 401). О рецепции нигилистического возвращения Иваном билета Богу в поэзии З. Гиппиус и Цветаевой см.: Marina Cvetaeva, Крысолов.Der Rattenf"anger, hrsg., "ubers. und kommentiert von Marie-Luise Bott (= Wiener Slawistischer Almanach, Sonderband, 7), Wien, 1982, 224–225. Фраза Ивана возымела очень широкое воздействие на русскую поэзию XX в., простирающееся от «Заблудившегося трамвая» Гумилева до «Стихов о советском паспорте» Маяковского.
344
Но, излагая в своем романе историю мировой философии, Пастернак не миновал Гегеля, отвергнутого им, как и система Канта. Гегельянство воплощает собой поздний Дудоров, который оправдывает действительное, т. е. действия властей, на манер гегелевской «Философии права» (1821), где закон, создаваемый государством, был абсолютизирован на основании увековечивания настоящего, — ср.: «Он [Дудоров. — И. С.] говорил, что доводы обвинения, обращение с ним в тюрьме и по выходе из нее и в особенности собеседования с глазу на глаз со следователем проветрили ему мозги и политически его перевоспитали, что у него открылись на многое глаза [т. е. на „действительное“. — И.С.], что как человек он вырос […] Добродетельные речи Иннокентия были в духе [гегелевское слово. — И. С.] времени. Но именно закономерность [ср. гегелевскую покорность закону. — И. С.], прозрачность их ханжества взрывали Юрия Андреевича» (3, 475). Дудоров — профессор-историк, специализировавшийся, среди прочего, по Великой французской революции, которая оказала значительное воздействие на философию истории Гегеля.
Чудо, в которое Достоевский не хотел верить вместе со Спинозой, существует для Пастернака; Дудоров способен
повелевать природой (как и Христос в стихах, приложенных к роману):«Бог, конечно, есть […] Вот я велю ей», — подумал он, взглянув на осину […]: «Замри!» — и дерево тотчас же послушно застыло в неподвижности.
Даром, если и не чудодейственным, то все же превосходящим нормальные человеческие умственные силы, обладает и Юрий Живаго, выдающийся диагност, субъект, как бы переходящий (нужно ли еще раз говорить: по-шеллинговски?) в свой объект.
Достоевский не проводит отчетливой границы между отцами и детьми. В «Братьях Карамазовых» убийство Федора Павловича и смерть Илюши равно оказываются двумя важнейшими вершинами в развитии текста. Человеческая история для Достоевского обречена на «вечное возвращение» до тех пор, пока в ней не случится еще не бывшее, человеческую историю превосходящее, но ей и изоморфное, Возвращение Христа.
Пастернаковско-шеллингианская историософия лишь пересекается с той, которая подспудно определила смысловой строй «Братьев Карамазовых». Герои пастернаковского романа не воспитываются отцами — таковы и Юрий Живаго, и Дудоров (его отец отбывает каторгу), и Паша Антипов (его отец в ссылке), и Лара (она, как и Юрий, — сирота). С отцом соединен лишь еврей Гордон (Миша путешествует с ним в том же поезде, в котором едет и Андрей Живаго, оторванный от сына). Юрий Андреевич многократно становится отцом — и всякий раз бежит из родительской позиции. Он не повторяет тот повтор (духовного) отцовства, который был характерен для его непосредственного предшественника, Алексея Федоровича, — ср. лишь временную связь Юрия Живаго и юного Васи Брыкина. Как и Достоевский, Пастернак считал, что только Страшный суд развяжет те проблемы, которые не способен постичь и взвесить суд человеческий [345] (ср. «Гефсиманский сад»). Но при этом история в «Докторе Живаго» не циклична, прерывиста, не призвана создавать условия для Второго пришествия, не транзитивна. Она изоморфна Второму пришествию в своей катастрофичности.
345
Почему Юрию Живаго противопоставлены адвокат Комаровский и военно-полевой судья Стрельников (также, как Ларе — жертва ее покушения, товарищ прокурора Корнаков, и преследующий ее член революционного трибунала Антипов)? Допустимый ответ на этот вопрос состоит в том, что тут присутствует идущая от апостола Павла и на Руси от Илариона (XI в.) оппозиция благодати и закона. Ставя закон (Отца, как сказал бы Ж. Лакан) под сомнение, Пастернак, как и во многих иных случаях, укореняет себя в русской историо- и культурософии (ср. особенно: Б. П. Вышеславцев, цит. соч., 16 и след.).
Таинственное есть и в «Братьях Карамазовых», но означает там не то же самое, что в «Докторе Живаго». Превозмогающая, осиливающая себя в завещании Достоевского, в «Братьях Карамазовых», литература не желает быть конспирацией, заговором против читателей. Мистерия убийства в «Братьях Карамазовых» такова для ряда героев этого текста — для неродового суда. Читателям, т. е. внешнему нелитературному миру, она открыта. Но собой недовольная литература, зачеркивающая себя лишь по мере движения текста, остается все же в сфере таинственного: в рамках эзопова языка, с помощью которого Достоевский описывает русскую государственность в лице Федора Павловича, и скрытой полемики с философскими претекстами (Гегель). Интертекстуальность обычно неявна именно в литературе, в криптодискурсе, в заветном слове, отгораживающем от нас свой генезис.
Панэстетизм пастернаковского романа делает таинственное панкриптой. Чудо, тайна, авторитет — не социальный, но в качестве «обаяния авторства» (3, 177) — релевантны для Пастернака-эстета в полной противоположности Достоевскому.
И все же (возьмемся после тезиса и антетизиса за гегелевский синтез) пастернаковский роман, как никакой другой, разрабатывает ту идею, на которой Достоевский выстроил «Братьев Карамазовых», изображающих об о женных героев (поэтому Штирнер, мысливший человека как только человека, как не(до)человека, не приемлем для обоих писателей).
Герои Пастернака теоморфны, как и у Достоевского. Юрий Живаго приобщен божественной истине и, сам того не ведая, подражает Христу и святым (Алексею человеку Божию, св. Георгию [346] ). В негативно-теоморфном варианте Стрельников присваивает себе прерогативу судить людей, как если бы состоялось Второе пришествие. Евграф — deus ex machina (чтобы помочь, он «сваливается, как с облаков…»). Дудоров, о чем мы только что писали, распоряжается природой. Поселянки в сожженной прифронтовой местности смотрят на Гордона как на представителя Демиурга, как на возможного организатора космоса:
346
О Юрии Живаго и св. Георгии много писалось; ср. последнюю из работ на эту тему: Савелий Сендерович, Георгий Победоносец в русской культуре.Страницы истории, Bern е. а., 1994, 299–352.
Они встречали и провожали Гордона взглядом, как бы вопрошавшим, скоро ли опомнятся на свете и вернутся в жизни покой и порядок.
Тоня рожает непорочно, как Богоматерь: «На всякой рожающей лежит […] отблеск одиночества, оставленности, предоставленности себе самой» (3, 278) [347] . Лара — прямое изделие Бога: «Там он […] получит в дар из рук Творца эту Богом созданную […] прелесть» (3, 302).
И в «Братьях Карамазовых», и в «Докторе Живаго» персонажи эквивалентны особенно богоугодному герою — Зосиме в первом случае, Юрию Андреевичу (с его боговдохновенной поэзией) — во втором.
347
Перед этим размышлением Юрий Живаго читает его семейству прозу Клейста Надо думать, что читается новелла Клейста о пародирующем непорочное зачатии «Die Marquise von О». Ср. о влиянии этой новеллы на Пушкина («Метель»): А. И. Иваницкий, «Зимний путь» у Пушкина(ms).
«Братья Карамазовы» теосемантичны. Роман Пастернака моделирует не только теоморфный мир, он и сам, как мы стремились показать, теоморфен. Эстетизация теоморфизма порождает соответствующий ей текст.
Нелитературная теосемантичность «Братьев Карамазовых» и сугубо эстетический теоморфизм «Доктора Живаго» были оригинальным православным вкладом в копилку мирового творчества.