Роман тайн "Доктор Живаго"
Шрифт:
Наконец, Черт выставляет себя правоверным картезианцем. Декарт, как и Лейбниц, написал свою теодицею («Меditationes de Prima philosophia…» (1641)), в которой наличие Высшего Существа доказывалось тем, что субъект может сомневаться в истинности своего мышления (и таким образом отделять ложь от Божественной истины). Черт у Достоевского — картезианец, подрывающий основу картезианской теодицеи, берущий за исходный пункт тезис Декарта: «Мыслю — следовательно, существую», — и приходящий отсюда к неверию, т. е. деконструирующий противоречие, на котором держится философия, им исповедуемая:
— Je pense donc je suis, это я знаю наверно, остальное же все, что кругом меня, все эти миры, Бог и даже сам сатана — все это для меня не доказано, существует ли оно само по себе или есть только одна моя эманация, последовательное развитие моего я, существующего довременно и единолично… [подчеркнуто [293] Достоевским. — И. С.].
Бытие Божие не нужно доказывать — ни по Лейбницу, ни по истории Иова (т. е. по Канту), ни, тем более, по Декарту. На это бытие следует отозваться инструментально, установив власть церкви. Тогда и явит Христос свой лик миру. Божий порядок — дело людей, призывающих к себе Христа, подготавливающих условия для Второго пришествия. В этом и только в этом стремится убедить нас текст, написанный Достоевским. Альтернатива переустройства мира Бога ради есть создание космической
293
В файле — полужирный. — прим. верст.
В той мере, в какой человек преступил черту, предназначенную чисто биологическому существованию, он уже об о жился (или демонизировался, как Иван; но даже Черт не теряет надежды «помириться» (15, 82) с Богом). В «романе» Достоевского действуют нелюди, но существа, приобщенные Богу, живущие в Нем. Митя говорит о себе во время следствия:
Но согласитесь и в том, что ведь вы можете самого Бога сбить столку такими вопросами…
294
Ср. еще: «—Аграфена Александровна, — привстал со стула Митя, — верь Богу и мне:в крови убитого вчера отца моего я не повинен» (14, 455).
Алеша, думая об Иване, не различает брата и Бога:
Ему становилась понятною болезнь Ивана: «Муки гордого решения, глубокая совесть!» Бог, которому он не верил, и правда его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться. «Да, — неслось в голове Алеши […] — Бог победит! […] Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем нам за то, что послужил тому, во что не верит».
О ком говорит с собой Алеша? О Боге? Об Иване? Бессубъектные конструкции не позволяют с твердостью ответить на эти вопросы. Сам Алеша — не от мира сего существо («ангел»). Он выполняет завет Зосимы:
Братья, не бойтесь греха людей, любите человека и во грехе его, ибо сие уж подобие Божеской любви…
Младшее поколение в Скотопригоньевске не разнится со старшим. Коля Красоткин сообщает Алеше об Илюше Снегиреве: «слушает меня как Бога» (14,479). Женские персонажи также не выпадают из рассматриваемой парадигмы. Но они, в отличие от мужчин, лишь стремятся (позитивно или негативно) к богоподобию. Грушенька мечтает об об о жении: «Кабы Богом была, всех бы людей простила» (14, 397). В чрезмерной гордыне Катерина Ивановна восклицает о Мите: «Я буду богом его, которому он будет молиться» (14, 397).
«Братья Карамазовы» — рассказ о потустороннем, текст, рисующий теоморфный мир. В своей потусторонности человек причастен Богу, как бы мы себя ни вели и в каких бы грехах ни погрязали. Как бы ни был атеистичен Смердяков, и он признает наличие хотя бы двух праведников среди людей. В своей потусторонности текст Достоевского выходит за границу жанра, литературы вообще. Нет ничего более далекого от идей Достоевского, чем спровоцированное революционными гонениями на инакомыслящих, спасающееся от нетерпимости представление М. М. Бахтина о равенстве разных сознаний, якобы явленном в «полифонических» сочинениях этого автора. Без другого, без диалога не в состоянии существовать Федор Павлович; рассказчик говорит о его отношении к Григорию: «Дело было именно в том, чтобы был непременно другой человек,старинный и дружественный, чтобы в больную минуту позвать его, только с тем чтобы […] переброситься словцом…» [подчеркнуто [295] автором. — И. С.] (14, 87). Мировоззрение старшего Карамазова М. М. Бахтин навязал Достоевскому. На самом деле, «Братья Карамазовы» демонстрируют нам единство разных сознаний. К теократии склонен и Иван (пусть он амбивалентен в своей статье о церковном суде). У человека в его запредельности есть только одно сознание, которое он, однако, может употребить и на пользу, и во вред себе.
295
В файле — курсив. — прим. верст.
В качестве теоморфного по своему смысловому строению текста «Братья Карамазовы» рисуют героев отражениями, эманациями Зосимы, духовного отца, узнавшего правду мира и человека. Митя ударяет слугу, Григория, пестиком по голове, повторяя избиение слуги, которое послужило Зосиме началом его нравственного перерождения (это избиение воспроизводит и Lise [296] ). С Иваном ведет беседы Смердяков, также как с Зосимой его тайный посетитель, убийца. Алеша становится вторым духовным отцом, опекая скотопригоньевских детей. Зосима смердит после смерти, вступая, пусть только и этимологически, в соответствие со Смердяковым. Духовное отцовство Зосимы окарикатуривает Федор Павлович, чья вероятная, но точно не установленная половая связь с Лизаветой Смердящей намекает на непорочное зачатие. Федора Павловича убивают — Зосиму спасает от насильственной смерти его богоугодность. Коля Красоткин находится поначалу под влиянием нигилистической пропаганды, аналогично брату Зосимы, но, как и Маркел, преодолевает вольнодумство. Тот, кто ближе всех к Богу (Зосима, а также его брат), задает остальным их свойства. В сущности, у персонажей Достоевского нет возможности выйти из мифоритуального изоморфизма с Зосимой (или с его alter ego).
296
Ср. побои, которым подвергает офицер Галиуллин попавшего в его команду рядового Худолеева; чтобы избежать дальнейшего рукоприкладства, Галиуллин самопожертвенно, в духе Зосимы, просит о переводе его во фронтовую воинскую часть.
Самоотрицаясь, литература возвращается к мифу, из которого она возникла. Текст Достоевского — постлитература и долитература, не «мифопоэтический роман» в смысле В. Н. Топорова [297] , но мифонепоэтический нарратив о божеском в человеке. «Братья Карамазовы» непоэтичны, потому что субъект в них не замкнут на себе, не самодостаточен, не «рифмуется» с собой, не миметичен себе. Внушая нам, что мы должны принять на себя чужую вину, Зосима хочет, чтобы мы отказались от эстетизма, от совершенства, загрязнились (скромному старцу распутно вторит биологический отец, Федор Павлович, не брезгающий «мовешками»), Самовоспроизводствочеловека должно быть принесено в жертву в теоморфноммире. Божеское в человеке доказывается нами в жертвоприношении, в убийстве отца [298] . И точно так же должна быть принесена в жертву литература. Достоевский вывернул наизнанку фейербаховскую демифологизацию религии: человек обоготворяет свою способность трансцендировать
себя (Фейербах), vs. не будь Бога, человек не был бы запределен (Достоевский).297
Ср.: В. Н. Топоров, Поэтика Достоевского и архаические схемы мифологического мышления. — В: Проблемы поэтики и истории литературы,Саранск, 1973, 91 и след. Расширенный вариант этой статьи см в: В. Н. Топоров, Миф. Ритуал. Символ. Образ.Исследования в области мифопоэтического, Москва, 1995, 193 и след.
298
Не в жертве индивидным (особым) ради всеобщего, как полагали М. Хоркхаймер и Т. Адорно, заключено значение первобытного ритуала, но в убийстве человека его теоморфным двойником (ср.: Max Horkheimer, Theodor Adorno, Dialeklik der Aufkl"arung.Philosophische Fragmente (1944), Amsterdam, 1947, 13 ff).
С Фейербахом полемизировал и Макс Штирнер [299] . Штирнер взял на вооружение фейербаховское опровержение религии, но сделал отсюда вывод о том, что человек будет жить после отказа от религии не в царстве любви (как полагал Фейербах), а во вседозволенности (« Ichbin […] ohne Norm, ohne Gesetz…»; «Ich bin zu allem berechtigt…» [300] [подчеркнуто [301] автором. — И. С.]). Тезис Штирнера подхватывает Иван, впрочем колеблясь между верой и неверием [302] . В своей борьбе с Фейербахом Достоевский учел и тезис его врага, но постарался опровергнуть философию Штирнера. Человек преступен, — солидаризируется Достоевский со Штирнером (мы цитировали выше прославление криминальности в «Единственном и его достоянии», приведем еще одну выдержку из этого трактата: «Jedes Ich ist von Geburt schon ein Verbrecher gegen das Volk, den Staat» [303] ). Но для Достоевского преступность человека не есть его последнее и высшее состояние; с преступного желания уничтожить отца начинается преодоление человеком себя, однако оно должно быть доведено до конца в признании нами власти церкви.
299
Ср. о полемике Штирнера против Фейербаха: Norbert Bolz, Philosophie nach ihrem Ende,Klaus Boer Verlag, 1992, 136 ff.
300
Max Stirner, op. cit., 200, 207.
301
В файле — курсив. — прим. верст.
302
О штирнерианстве Ивана см.: М. М. Бахтин, цит. соч., 104. Ср. также одну из лучших работ о «Братьях Карамазовых»: Ellis Sandoz, Political Apocalypse.A Study of Dostoevsky's Grand Inquisitor, Baton Rouge, Louisiana, 1971, 112. Одним из первых, кто написал (довольно обшо, как и названные выше литературоведы) об авторе «Братьев Карамазовых» как читателе Штирнера, был С. А. Аскольдов (Религиозно-этическое значение Достоевского (1922). — В: Ф. М. Достоевский. 1881–100–1981,London, 1981, 37). Б. П. Вышеславцев (1931) возводил атеистически-криминальную формулу Ивана к словам апостола Павла (из «Первого послания к Коринфянам», 6, 12): Б. П. Вышеславцев, Этика преображенного Эроса,Москва 1994,41. Не исключено, что Иван в своей двузначности цитирует сразу и Штирнера, и апостола Павла.
303
Max Stirner, op. cit., 219.
Будучи теократом, Достоевский, естественно, не мог принять идею русского монархизма. Федор Павлович Карамазов олицетворяет ее. С императором Павлом старшего Карамазова связывает не только его отчество, но и его любовь к театральным эффектам и его шутовской произвол в отношении к зависимым от него людям. (Разыгрывание ролей, — скажем попутно, — превращает потусторонность человека в искусственную, тогда как она дана ему по его предопределению). «Скопчество» Смердякова, отцеубийцы, намекает на Александра I, замешанного в заговор против своего отца, с одной стороны, и с другой — покровительствовавшего скопцам [304] .Федор Павлович угрожает монахам написать на них донос в Синод (в учреждение, созданное Петром) и мечтает об искоренении монастырей (чем опять же связывает себя с Петром, требовавшим от монахов полезной для отечества деятельности, — ср.: «Нет, монах, святой, ты будь-ка добродетелен в жизни, принеси пользу обществу…» (14, 83)). Одного из сыновей Федора Павловича зовут так же, как сына Петра Великого. Федор Павлович заставляет Алешу уйти из монастыря — ср. борьбу Петра с религиозностью его сына. Как и мать царевича Алексея, вторая жена Федора Павловича была набожной. В своем отрицании русского монархизма Достоевский идет к началу московской государственности: кадык Федора Павловича, напоминающий «кошелек» (14, 22), инкорпорирует прозвище ее создателя: «Калита» (это соображение было подсказано нам Е. В. Акерман). Не исключено, что Достоевский издевался над освящением русских князей: безбожного Федора Павловича убивает его повар — в «Сказании о Борисе и Глебе» богопослушного Глеба также приканчивает его повар, Търчинъ [305] . Ракитин называет Карамазовых «великими и древними дворянами» (14, 77).
304
Александр I беседовал с учредителем скопчества, Кондратием Селивановым; петербургская аристократия 1810–1820-х гг. поддерживала эту ересь (см.: К. Кутепов, Секты хлыстов и скопцов,изд. 2-е, Ставрополь, 1900, 163 и след.). О связях скопчества с русским монархизмом см. также: Александр Эткинд, Революция как кастрация. — Октябрь,1994, № 8, 163–188.
305
Что Смердяков ассоциировался Достоевским с начальной русской историей, достаточно очевидно. Григорий упрекает Смердякова в том, что он «из банной мокроты завелся» (14, 114). Говоря так, Григорий цитирует летопись Нестора, где рассказывается о том, как Ян Вышатич поощрил убийство двух волхвов, веровавших в то, что Бог создал человека из банного полотенца: «Богь мывъся в мовници и вспотивъся, отерся въхтемъ, и верже с небесе на землю И распрся сотона с богомь, кому в немь створити человка. И створи дьяволъ человка, а богь душю во нь вложи» ( Памятники литературы древней Руси.XI — начало XII века, 190). Мотив происхождения человека из пота взят из нордической мифологии.
Отцеубийство есть исторический акт, царе(князе)убийство. В своем антимонархизме Достоевский не уступал русским радикалам (ср. VI. 2.1.2.). Федор Павлович неспроста злоупотребляет в баснословном рассказе о крещении Дидро в России именем Е. Р. Дашковой: «Княгиня Дашкова была восприемницей, а Потемкин крестным отцом» (14, 39). Как раз с Дашковой начинается в России история цареотцеубийства. Петр III, против которого Дашкова сплела заговор, завершившийся насильственной смертью императора в Ропше, был крестным отцом заговорщицы.