Романы в стенограмме (сборник)
Шрифт:
Теперь пора объяснить, что мы с мерином скрывались в левой части сосняка, иначе вы не поймете того, что сейчас произойдет. Справа раздался крик фазаньего петушка, я-то знал, что фазан этот — мой дедушка, но Зудлер Вилли и не подозревал, в скольких искусствах был мой дед мастером, и поверил в фазаньего петушка. Он встал, полез в правую часть сосняка, чтобы добыть себе перо из хвоста фазана, и возле телеги Зудлера не было никого, кроме кобылы. Мы с мерином подошли к телеге, я крепко-накрепко привязал его к задней перекладине, а от передней отвязал кобылу, и я уже почти скрылся в сосняке, когда меня заметил Политик и поднял тревогу. Бегом через поле ко мне помчался Зудлер Карле с железными граблями в руках — он не задумываясь проткнул бы меня зубцами грабель, если б из соснячка не выскочил дедушка
Зудлер Карле позвал на помощь Политика, но Политик хотел знать наперед, получит ли он за оказание помощи бутылку шнапса. Зудлер Карле пообещал ему бутылку, но Политик снова спросил: большую или маленькую? Зудлер Карле заорал: большую.
Тут из сосняка вышел мой отец, и Политик попросил его засвидетельствовать впоследствии, что его хозяин обещал ему большую бутылку шнапса. Отец согласился дать соответствующие свидетельские показания, но вместе с тем помешал Политику выступить на защиту Зудлера от дедушки.
На поле разгоралась драка, но я ничего не могу рассказать об этом, так как не имел возможности принять в ней участие. Поле сева превратилось в поле брани, и это тоже было так, как бывает в войнах между народами.
Я снял с кобылы Зудлерову упряжь и сложил на краю сосняка, надел на нее нашу сбрую, запряг ее и галопом поскакал домой; ничего этого дедушка мне не приказывал, а Зудлер Вилли все еще выслеживал в сосняке фазаньего петуха.
Дело дошло до суда. Зудлер подал в суд на моего отца и деда, обвинил их в том, что они, применив насилие, обменяли его хорошую лошадь на свою плохую.
Теперь самое время сказать об одной черте характера моего деда, о которой мне следовало, пожалуй, упомянуть несколько раньше.
Но, по-моему, нет никакого смысла с самого начала рассказа заставлять литературных героев обрастать чертами характера, как капустная кочерыжка листьями, и наводить скуку на читателя. Можете мне поверить — требования, предъявленные развитием повествования, не заставили бы меня присочинить то свойство характера моего деда, о котором сейчас пойдет речь. Было бы весьма некорректно в художественном отношении, если б я вздумал воспользоваться теми приемами построения рассказа, которые были в моде во время Гёте и достигли наибольшего совершенства в «Вильгельме Мейстере».
Мой дед был деятельнейший сутяга, зачинщик и главное действующее лицо уймы мелочных тяжб: дел об оскорблении личности, споров о наследстве, о пограничных межах, о взыскании процентов.
Отец, которому дедушка навязал несколько тяжб, утверждал, что жизненный путь дедушки вымощен судебными процессами, и, к сожалению, так оно и было, потому что дедушка совсем еще молодым человеком затеял тяжбу со своим собственным отцом. Действительно, дед судился с той же страстью, с какой торговал лошадьми, и ему, должно быть, доставляло духовное наслаждение доказать свою правоту, но не забывайте: он был сорбом, он принадлежал к народу, которому хозяева дома, пруссаки, предоставляли по доброй воле не так уж много прав.
Дедушка обычно предварял свои намерения завести тяжбу следующими словами: «Буду в городе, зайду к Магеру».
Магер был стряпчим в окружном городе, судейским крючком. Маленький, седой, поблекший, он напоминал смерзшуюся сосновую шишку, заглянуть ему в глаза было невозможно, так как их прикрывали тяжелые веки. Для дедушки Магер воплощал собою букву закона, повелителя всех законных параграфов и незаконных уловок, ибо уже в процессе против прадедушки Магер «защищал» дедушку.
Каков был Магер, я лучше всего объясню вам,
рассказав о поведении одного моего приятеля, с которым мы в юности немало побродили вместе по нашим местам. Став профессиональным военным, лейтенантом, он захотел показать мне, что не сделался от этого высокомерным. Мы попробовали снова погулять вместе, но ландшафт был теперь для лейтенанта только стратегической местностью; едва мы приближались к холму, он тут же прикидывал, сколько пулеметов и минометов можно разместить на позиции за этим холмом, деревья и пригорки были всего лишь укрытием, он исследовал их и выставлял им отметки: «Очень хорошо».Воздушное пространство над землей стало для него пространством, предназначенным для траекторий винтовочных пуль и гранат, и в бывшем моем друге буйно разрастались споры героической смерти, и пал он этой смертью позже у Ильмензее; между нами говоря, вполне рядовой смертью ландскнехта.
Так же было и с мелким стряпчим Магером — все, что он видел, он превращал в судебные процессы. Его сограждане существовали лишь для того, чтобы домогаться правоты или совершать над ней насилие, и жизнь без судебных дел стала бы для Магера жизнью, лишенной основы существования, невозможной жизнью.
В приемной магеровского бюро царил сернистый полумрак, его создавало желтое стекло в коридорной двери, в приемной обитал белый шпиц, который тоже казался желтым в этом сернистом сумраке. Он кружил вокруг чужих, как раздраженная оса, и иногда кусался, а если клиенты жаловались, Магер убеждал их, что щипки шпица есть благоприятное предзнаменование для исхода процесса.
По вечерам стряпчий Магер с поджатыми губами делал променад по набережной. На его поблекших щеках красовались серебристые баки «заячьи лапки». Он выглядел словно в двести раз уменьшенный Шопенгауэр. Шпиц, не желая утруждать себя постоянным подниманием задней ноги, семенил от дерева к дереву на трех ногах. Магер не видел извилин реки, поросшей вербой, не слышал песен малиновки и зорянки. Скрипучим голосом он призывал к порядку своего шпица, и, кроме этого шпица, для Магера не существовало ни людей, ни других живых существ, и над черной его шляпой танцевала не мошкара, а рой скрюченных параграфов.
Белый шпиц Магера знал меня и не лаял, когда я приходил. Под зеркалом в прихожей стоял на задних лапах черный шпиц и смотрел на меня просящим взглядом стеклянных глаз. Это было чучело магеровского издохшего шпица. Он стоял на задних лапках, «служил», а в передних лапах держал плевательницу, и в этой плевательнице был насыпан чистый белый песок. Когда мы с дедушкой ходили к Магеру, я всегда доставлял Магеру удовольствие и плевал в плевательницу, которую протягивало мне чучело собаки, и Магер каждый раз помирал со смеху, глядя на это. Он смеялся скрипучим смехом, напоминающим крик коростеля, и трудно сказать, смеялся ли Магер из предупредительности по отношению к клиентам или его смех был результатом старческой немощи. Но у всякого чудачества есть свои причины, и, если бы в каждом случае нам были известны эти причины, мы больше бы сочувствовали чудакам и меньше бы потешались над ними.
Магер был импотентом, и жена, которую он любил, ушла от него. Он долго тосковал по ней, потом взял другую жену, и она тоже бросила его. Вторая его жена была состоятельна, и Магер не побрезговал тем, чтобы извлечь для себя выгоду из ее ухода. Так как его любовь была отвергнута с презрением, из молодого Матера с его скрытым недугом выработался тот старый холостяк, которого я знал и который, чтобы опровергнуть слух о своей импотенции, дважды в неделю посещал бордель, потому что бордель помещался на той же улице, где он жил, где он возился со своей стряпней из параграфов, где за ним наблюдали, где про него знали все.
Вижу, что я отвел в своем рассказе истории стряпчего Магера больше места, чем ей подобает. Я допустил, чтобы человек, в жизни помещавшийся на галерке, очутился на сцене. Прошу читателей извинить меня и прошу их вместе с тем подумать — быть может, существует определенное отношение между писателем и действительностью, еще не изученное нашими литературоведами, и, может быть, я уполномочен жизнью вызвать к маленькому Магеру ту толику сочувствия у будущего, в котором ему отказало настоящее.