Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– И как же ты нн-а-шим, твою мать… помогал?!

– А я … это… я… я помогал! Я…

Стало ясно, что врет поверженный. Никому из тех, ныне «восторженных», а еще недавно затаившихся, он не помогал, а что и как соврать – на ум сейчас не приходит и не может прийти из-за полной парализации того, что называется умом, и столь же полной невменяемости воли и чувств.

Поняв это, Хлопов стал остывать, и когда вновь полковничья рука легла на маузер, она уже не была отброшена и маузер опустился.

Полковник глядел на поверженного, начавшего приходить в себя, и уже понявшего, что убивать его эти двое не будут,.. и испытывал неведомое ранее для себя сплетение отчаянно сильных чувств: брезгливое отвращение

до рвоты, рвущую на части жалость до рыдания и страшную тоску до воя. Не привиделось ли, не сон ли – вот это явленье-виденье, то, что сейчас произошло? Но долго терпеть это сплетенье в своем сознании было совершенно невозможно – сам в такое вот воюще-ползающее превратишься… За всю свою жизнь, а три года на войне, он не то что не видел, а и не предполагал возможности пребывания человека в таком состоянии. Опора трона – городовой! «Эх…» – как бы сказал рядовой Хлопов. А что еще скажешь? Оно – да, сам про себя не знаешь, как поведешь, когда за тобой гонятся, а потом к стенке припирают под стволы. Довесок тоски и об этом: неужто и я так заползаю? Знал, что отец его, тоже городовой, никогда и не перед кем не встал бы на колени, кроме как перед Царем, и никто из тех бы и не ставил его на колени, с ним совладать можно было… только сзади железной трубой. И еще твердо знал, что его отец никогда не пережил бы Трона и был бы свергнут вместе с Ним, как Его, насмерть, защитник… А ты? Когда «дубиноклем» отмахиваешься и о смерти и полмысли нет, а мысль только о том, как отмахаться и победить – это одно, а у стенки под стволами стоять, а тебе говорят: ползи и жив будешь, а? А если пытки подключить? Ему всегда казалось, что боли он не боится, хотя... Один только раз испытал настоящую боль – ранение легкое, а боль кошмарная, пока пулю из мышцы не извлекли, болело так, что орал, не стесняясь. Но орал среди своих, зная, что тебя любят и лечат. А если?.. «Не знаю» – проскрежетало среди сцепления сильных чувств, которое уже продвигалось к границе непереносимости.

Поверженный глядел в глаза полковнику, приход его в себя от этого резко ускорялся, и вот, он уже понимает, что происходит и кто перед ним. И тут он обмяк, руки его упали к коленям и он тихо заплакал.

– Вставай и уходи, они вернуться могут. И не шастай там, где тебя узнают, – полковник это произнес таким голосом, что рядовой Хлопов оторвал свой злой взгляд от поверженного и уже испуганно перевел его на полковника.

Спасенный городовой, не переставая плакать, поднялся и исчез в метельном пасхальном кружении.

После недолгого молчания полковник сказал, кивая на брошенное оружие:

– А давай-ка, все вот это и мечту твою – в Неву. Сдать-то это некому, и если эти не вернутся, то другая нечисть подберет.

– Слушаюсь, Ваше Высокоблагородие, – весело отвечал рядовой Хлопов.

И когда дело было сделано, из-за кирпичной стены, за которой исчез бывший городовой, под визгливо скрипящий звук явно битой перебитой гармошки вывалилась орава веселой пьяной матросни в обнимку с визгливо скрипящими бабами. Впереди оравы, паясничая и приплясывая, куролесил гармошкой солист и горлопанил он сильней, чем вся орава вместе взятая. Песня звучала всему миру известным русским матросским «яблочком»:

«Э-е-х-х, Пасха, гу-гу, Пасха кр-рас-сная,

Эх, маруха ты моя, р-распрекр-рас-сная!» –

и далее шла уже совсем непотребная похабщина, что вызвало неописуемый восторг и хохот всей ватаги.

Когда развеселая публика скрылась за снежной завесой, рядовой Хлопов произнес со вздохом:

– Эх, жаль мечту мою в Неву кинули. На всех бы их хватило, там магазин емкий.

С таким же вздохом полковник ответил:

– Сам говорил, что на всех не хватит. Слушай, а зачем они пулеметными лентами от «Максима» обвешиваются?

– Это, Ваше Высокоблагородие, велика тайна есть: себе,

ведь, в тяжесть, другим в насмешку, а – таскают! Может это у них как талисман или документ? Лентой обвешался – свой.

И там, за метельным вьюжевом, куда скрылась орава и откуда неслись утихающие визгливо скрипящие звуки гармошки и выклики народного хора восторженных, почудилась полковнику долговязая полукурчавая фигура в полуштатском с тоску наводящими томными глазами. Призакрыв глаза, фигура слу-у-ушает прекрасную музыку революции в исполнении народных хористов с созревшей злобой, которую, наконец, дождались…

Глава 7

 – А знаете что, Ваше Высоко…

– Да хватит тебе! Ты мне больше не солдат, я тебе не командир, и, раз так, то я тебе теперь просто Иван – я ведь тоже Иван. Тем более, что ты постарше меня, а происхождение у нас с тобой одинаковое, оба не дворяне.

– Ну тогда… да я вот о чем, Иван, а давай, все-таки, на расставание…

– Навсегда?

Оба рассмеялись.

– Как Бог даст. Давай все-таки «протрем оптику», а? А то без протирания сего… очень уж хочется, чтоб ослепла она, чтоб не видать ничего этого. Жаль, заесть нечем. Просфорами нельзя, а у меня, кроме просфор – ничего.

– А у меня вообще ничего. Обойдемся.

Первая «протирка», под общий смех – за знакомство. Вторая – о здравии Царской Семьи. Третья – чтоб под «восторженными» земля разверзлась.

А перед четвертой полковник (хоть и Иван, а полковником-то остался) спросил угрюмо:

– Слушай, а ты пятый год помнишь?

– Да кто не младенцем тогда был, кто ж его забудет? Помню. Поучаствовал даже.

– На чьей стороне?

Едва шкалик не выпал из рук Ивана Хлопова от такого вопроса, и он удивленно уставился на «сопротиральщика».

– Чего так смотришь? А я мог быть на той стороне, чуть-чуть оставалось. Против бы своего отца. Он у меня городовым был. Только не таким, как этот. Убили его… На его похоронах вся Пресня была, мы – пресненские…

– А мы – москворецкие, маросейские.

– Ну, давай, что ли, за Москву нашу, матушку. Как-то там сейчас?

– Да, говорят, так же.

– Так давай, чтоб было не так же.

– Ух… нее, на протирку вот эдаким оптика «Карл Цейсс» точно не рассчитана, каску расшибет, а от протирки … ыи-к… сломается…

– Так вот, – продолжил полковник. – На панихиде по отцу священник слово сказал. Имя его забыл, а лицо на всю жизнь запомнил. Не знаю, жив ли, он уж тогда стареньким был. Монах из Николо-Перервинского монастыря. Он тогда сказал, что похороны эти – торжество Православия. Остальное не запомнил, да и слушал в пол-уха, слезы душили, все на отца смотрел… а вот это запомнил.

– А так и есть, коли всем миром в Царство Небесное провожают за Веру, Царя и Отечество убиенных, оно и есть торжество. Эх, нам бы так…

– Сзади трубой по голове?

– А чем труба хуже пули? Или меча, коим мученикам головы отрубали? Это, ежели, конечно, за Веру, Царя и Отечество. Ну, Царя больше нет, Отечество… за землю если, а за таврических – избави, Бог! Осиновый кол всем ихним защитникам… Однополчан наших жалко…

– Дождусь! Не допущу! Мои снаряды летать по Питеру будут!

– Дай-то Бог. Однако… ну, а уж ежели что, дай тебе Бог, чтоб как папашеньке твоему удостоиться, хоть и трубой. Только будет ли кому хоронить, как его? Говоришь, всей Пресней хоронили? Мы на Маросейке одного пристава всей улицей провожали на Лазаревское… его ножом зарезали, тоже сзади. Ну, а после похорон всей же улицей поминки устроили. Только не водкой, а кистенями, в общем, у кого чего было… В один день всех повылазивших порешили – сами. Семеновцы подошли, а у нас уже тишина и покой, ни одной бандитской революционной морды не шастает. Кто пощады не просил – всех… Эх, а надо было и тех! Тогда пощаженные – вот они теперь…

Поделиться с друзьями: