Rosa Canina
Шрифт:
— Этот человек задохнулся от газа, которым травил крыс в гараже.
Я не ожидал такого ответа и понял, что все его ужасные капиталистические слова были до сих пор лишь диалектическим испытанием истины. Мне стало покойно, как никогда. Тем временем Иван Федорович поднялся с постели и пошел в туалет. Я успел задремать, но через какое-то время словно бес толкнул меня в ребро. Я открыл глаза и обнаружил, что рядом со мной никого нет. Я встал босиком на пол и, качаясь, пошел в сторону сортира. Дверь в уборную была открыта, но там никого не было, зато из ванной комнаты в щель пробивалась узкая полоска света. Я дернул дверь на себя, и она легко отворилась. Прямо на мраморном полу, свернувшись калачиком и прикрывшись газетой, храпел Иван Федорович. Представьте себя на моем месте, и вы поймете, что в таких обстоятельствах вам вряд ли стало бы смешно. Скорее, возникло бы легкое любопытство: что же написано в газете, которой накрылся парторг? Я осторожно стащил со спящего шелестящие листы «Правды» и не отходя от кассы бегло просмотрел содержание полос. Мимо передовицу и культурный подвал — меня интересовала
Дрожа, Петька выскочил из воды. На берегу печально стоял Пашка, закутанный в полотенце. Подбежала Катя и сказала: "Петя, зачем ты назвал меня глупой?" Проговорив это, она тут же убежала, сверкая белыми полосками тюленеобразного тела, выскользнувшими из-под купальника. Петька заплакал и начал, всхлипывая, бормотать, отнесясь к Пашке:
— Катя такая обидчивая, ты не представляешь, Паша. Она сама мне сегодня сказала, когда я лежал на подстилке и загорал: "Что это ты такой глупый?" А теперь обижается, что я назвал ее глупой. Но ведь у меня после ее слов тогда даже настроение испортилось. Да, я глупый. А ты умный?
Закутанный в полотенце, Паша молча стоял у кромки воды, печально глядя на стаю мальков, несущуюся вдаль.
— Я умный, — спокойно проговорил он.
— А я умный? — с надеждой спросил Петька.
— Ты? — с удивлением переспросил Паша. — Ты… умный.
Над пляжем шумели сосны, слышалось пение зяблика, а также московки, пеночки, дрозда, королька, скворца, сойки, овсянки, иволги, и, наконец, соловья, который, как известно, подражает всем птицам и звукам, умеет имитировать их, но сейчас профессионально цокал, захлебываясь своими руладами так, что этот цокот в экстазе напоминал свист, прерывающийся звонким влажным поцелуем. Чу! Слышите? Звонк! Звонк! Звонк! И ему отвечают: пиу, пиу, пиу! И опять: звонк, звонк, звонк! И опять: пиу, пиу, пиу! Звонк, звонк, звонк! Пиу, пиу, пиу! Звонк! Звинк! Звинк! Звинк! Свинк!
Мальчики в поисках источника звука подошли к кустам шиповника, росшим на обочине пляжа, выглянули на поляну и, затаив дыхание, следили, как хлыст в руках маленького лысого человека в коричневых шортах опускается на спину красивого молодого парня, распростертого на поляне среди курослепа. При каждом ударе тело парня вздрагивало, на месте очередного рубца показывалась кровь, а затем эта кровь тонкой струйкой вливалась в реку крови, стекающей по рельефным ребрам в траву курослеп.
— Посмотри, Паша, его рука изогнулась неудобно и напоминает голову лошади, — заметил Петька. Он хотел было добавить что-то еще, но услышал звуки матерных ругательств, которые доносились со стороны пляжной раздевалки. Когда мальчики подбежали к раздевалке, вокруг уже было пусто, только странный рисунок на железном боку сооружения указывал на то, что здесь не утихает полная ужасных событий жизнь: на белом облупленном фоне были изображены два ебущихся дядьки; дядька побольше засунул свою палку в попу дядьки поменьше, а у последнего в руках была книга.
— Может быть, это дневник? — поинтересовался Паша.
— Давай подойдем ближе, там что-то написано, — предложил Петя.
Мальчики подошли ближе и прочитали надпись под персонажами: "Паша и Петя ебут друг друга. Г-н Реальора".
— Это наши имена, — с тревогой констатировал Паша.
— Но ты знаешь, кто такой г-н Реальора?
— Знаю, — наморщил лоб Паша. — я как раз читаю роман, где описывается битва под Полтавой: Реальора — это такой швед, приехавший из Швеции к Мазепе, чтобы покупать какашки у степных святых. Но Мазепа запретил вывозить говно из страны, чтобы запас его не иссяк и Россия не обеднела бы вместе с Украиной. Поэтому Реальора украл его жену Марию.
— И трахнул?
— Нет кажется, ее почти сразу убила г-жа Реальора, вытряхнув ей в бокал перстень с ядом.
— Это почти как Констанции.
— Нет, совсем не так — Констанции вытряхивала перстень миледи.
— Ну и что, что миледи, а тут другая женщина, но все равно перстень и все равно с ядом.
— Ну и что, что с ядом, зато та была миледи, а эта г-жа Реальора совсем другая, некрасивая и противная.
— Зато перстень.
— Зато Реальора, а не миледи.
— Мы не будем ссориться, я не люблю, когда люди ссорятся. Вот посмотри, здесь бумажка какая-то лежит.
— Вечно ты говно всякое подбираешь. Ни бюдимь ссеряться, ни бюдимь ссеряться: значит, я был прав, это совсем не так как у Констанции.
— Я тебя не слушаю. Я тебя не слушаю. Послушай, что здесь написано:
Сейчас уже второй час ночи, но я не могу заснуть. Сегодня я стал гомосексуалистом — кажется, это так называется, ну или геем, «голубым», какая разница? Папа, мама, Павел — все уехали в город, и я остался один. Одиночество казалось мне таким счастьем: утром я гулял в саду, из сада пошел в лес, побывал в березовой роще, которая предстала передо мной освещенным солнцем собором, чистым, прозрачным, весенним. Лес за эти апрельские дни стал чист, сух, ветви деревьев зазеленели, и было приятно идти, вдыхая свежий запах раскрывающихся почек. Я достал из кармана бутылку пива, томик Хайдеггера, изготовленный мамой бутерброд и прилег, расстелив плащ, на солнечной полянке. Я читал под пение птиц про Sinn-zum-Tode, и у меня было такое чувство, что я буду жить вечно и буду счастлив, как никто другой. Обедал я тоже один, потом заснул на кушетке в столовой, а в четыре часа меня разбудил вошедший
в открытую дверь веранды Иван Федорович, друг моего отца. Я ему очень обрадовался, потому что уже давно мечтал поговорить с ним о своих планах и узнать его критические замечания насчет ситуации в парторганизациях страны. Он приехал на роскошной иномарке, и она стояла под навесом у крыльца, как существо из другого мира, а он остался, потому что шел дождь, и ему не хотелось забрызгать грязью неасфальтированных сельских дорог красивую машину. Он жалел, что не застал на даче папу, говорил, что сотрудникам Органов в последнее время приходится трудно и вообще много шутил. Я рассказал ему о моих коммунистических амбициях, и мы долго гуляли по саду, когда уже кончился дождь и вовсю светило солнце, блестя в мокрых листьях и траве. Я взял его под руку и говорил, что наша пара напоминает мне Фауста с Мефистофелем. Ему пятьдесят семь лет, но он еще очень красив и всегда хорошо одет. От него пахнет дорогим одеколоном, и глаза совсем молодые, изумрудно-зеленые, а пышные волосы, словно из черненого серебра, изящно подстрижены. За пивом мы обсудили много важных партийных проблем, потом я почувствовал, что у меня кружится голова и прилег на кушетку, накрывшись попавшимся под руку пледом. Плед был дырявый, но я не обратил на это внимание. Он курил, а потом пересел ко мне и заметил, что плед дырявый. Я сказал что. Но дыра, попробуйте. Закрыл лицо шерстяной материей, в губах дырка, и еще на лбу, сначала губы или лоб, нет, все-таки губы, но и лоб потом тоже. Как могло случиться, сойти с ума, я не такой, такая, такие. Загореть, но самый главный орган бледен как огонь, поиски истины, сплетались горячие ноги, моя девочка развешивает белье на заднем дворе. Удивительно красивая, здесь тоже седеют, я не хочу больше пить, ты слышишь эти звуки, капает время.— А что это за женщина тебе звонила? — кап-кап, кап-кап.
— Какая женщина? — вуби-дуби.
— Ну эта, утром, — his halogen-bright whites are thickening, taking on a creamy cast.
— Это соседка, у нее умер муж, — meaning: consume me, eat me.
— У меня есть теория: люди умирают в подражание кому-то. Это особый вид зачастую бессознательной мимикрии: не совсем социальной, не совсем культурной и не совсем природной. Например, моя бабушка умерла, подражая своей сестре, которая была ее на год старше: спустя год после ее смерти, почти в тот же день, — как бы ни была хороша мебель.
— Этот человек задохнулся от газа, которым травил крыс в гараже, — Вавилов Н.И., Избр. тр., т. 1–5, М.-Л., 1959–1965:
Когда я учился в партийной школе, у нас на курсе был хачек один, грузин, а точнее менгрел по фамилии Цезария. Смазливый такой мальчик был, с голубыми глазами миндалевидной формы и вот как бы вечно распухшими от укуса какого-то насекомого красными губами. На него даже запал один из наших преподавателей, преподававший у нас исторический материализм, наверное, ему казалось, что этот грузин похож на девочку, а может быть он был просто голубой, я точно не знаю. Мне известно только, что этого преподавателя как-то раз видели выходящим без пиджака из туалета вместе с этим Цезария, и на ширинке его болтался орден Ленина третьей степени. Не знаю, что они делали в туалете с этим орденом и зачем его было прикреплять на брюки, только счастливой любви у них не получалось, разве что в туалете, ведь грузин жил в общаге, потому что родился не в Ленинграде, а приехал из знойного и курортного города Сухуми. Причем он не то чтобы любил этого преподавателя и охотно ему давал. У него ведь была баба, у которой он часто ночевал, а не приходил в общагу. Баба была местная, питерская, и звали ее тетя Ваня, и если бы этот придурок женился на ней, то мог бы остаться в Ленинграде и получить здесь прописку. Это был бы разумный поступок с его стороны, наверное, он на это и рассчитывал в перспективе, а может быть, и нет, ведь чужая душа потемки, а тем более грузинская душа.
Во всяком случае, Цезария трахался только с ней, а препода по существу посылал. Вообще-то он и сошелся с ней именно после того, как к нему начал приставать препод, чтобы доказать себе, что он еще мужчина, и познакомился с первой попавшейся бабой в трамвае. Она была намного его старше, но ему это было по хуй. Его не волновало даже, что у нее было двое детей предпенсионного возраста: 40-летний мальчик из гэбухи и 35-летняя девочка в колбасном отделе магазина «Елисеевский». Его не волновало даже, что дети этих детей живут у бабушки — у его то есть бабы. У бабы была отдельная двухкомнатная квартира в «хрущевке», и когда Цезария начинал всаживать ей по ночам свой менгрельский кол, то слышно было не только ее внукам в соседней комнате, но и соседям сбоку, сверху и снизу. Это-то его и сгубило в конце концов.
Как-то раз он затрахал свою тетю Ваню до того, что она начала довольно громко визжать как резаная, а сам Цезария был то ли пьян, то ли что, или может быть, они вместе напились, потому что тетя Ваня работала уборщицей в баре "Красное знамя", где имела доступ к выпивке на халяву, и он поэтому начал тоже кричать своим менгрельским жутким голосом с обертонами типа грузинских народных песнопений. В общем, соседей это заебало, и они вызвали милицию. Милиция приехала довольно быстро, но те уже успели перестать кричать и просто уснули после сеанса здорового секса. Однако звонок в дверь их разбудил, и когда тетя Ваня на всякий случай выглянула в окно, то увидела милицейскую машину, стоящую у мусорных баков, и все поняла. Она вытолкнула своего любовника в комнату к детям, заперла ее на ключ и пошла открывать дверь ментам. Менты стали спрашивать кто кричал, но тетя Ваня говорила только, что ее соседи говноеды и пиздят у государства важные продукты на местах своей работы. Тогда менты потребовали отпереть дверь, и когда тетя Ваня отказалась это сделать, просто вышибли дверь ногой.