Россия и большевизм
Шрифт:
В частном, только что рассказанном случае, что собственно происходило в душе «искусителя»? — спрашивает Достоевский и отвечает: «Может быть, давно уже, с детства, эта мечта заползла в душу его, потрясла ее ужасом, а вместе с тем и мучительным наслаждением. Что придумал он все давно уже — и ружье, и огород — и держал только в страшной тайне, — в этом почти нет сомнения. Придумал, разумеется, не для того, чтобы исполнить, да и не посмел бы, может быть, один никогда. Просто нравилось ему это видение, проницало душу его изредка, манило его, а он робко поддавался и отступал, холодея от ужаса. Один момент такой неслыханной дерзости, а там — хоть все пропадай! И уж, конечно, он веровал, что за это ему вечная гибель; но „был же и я на таком верху!“ И в самую минуту исполнения, когда искушаемый уже целился из ружья в Причастие, на дне души у обоих — у жертвы так же, как у искусителя, — должно было быть непременно
За полторы тысячи лет до этого маленького случая в этой деревне — в Северной Африке, в римской провинции Нумидии, в захолустном городке Тагасте, произошел случай, как будто еще более ничтожный, с шестнадцатилетним мальчиком Аврелием, будущим св. Августином. Через много лет вспоминает он об этом ничтожном случае как об одном из важнейших событий всей жизни своей. «Грушевое дерево росло (в чужом саду) по соседству с нашим виноградником… Помню, однажды в глухую ночь мы, шайка негодных мальчишек… отправились в сад, к этому дереву, чтобы нарвать с него груш (наворовать). И унесли их великое множество, но не для лакомства, потому что, едва отведав, бросили их свиньям, а для чего-то другого… Вот сердце мое, Господи, вот сердце мое… пусть же скажет оно Тебе, чего искало в этом зле ради зла, gratis malus». «Гнусно было зло, но я его хотел; я любил себя губить, amavi perire, — не то, ради чего я грешил, а самый грех… Гнусная душа моя низверглась с неба твоего Господи, во тьму кромешную».
Вот простое химическое тело Зла в чистейшем виде — Первородный Грех, восстание человека на Бога, «воля к превратности», perver sitas, — зло ради зла. «Ибо душа моя, — продолжает Августин исповедь свою, — прелюбодействует, fornicatur, когда, отвращаясь от Тебя, Господи, ищет… того, что может найти только в Тебе. Но, как бы далеко ни отходила она от Тебя, все-таки хочет Тебе же уподобиться… потому что некуда ей бежать от Тебя… Что же я тогда любил в воровстве моем?.. чем хотел уподобиться Тебе, хотя бы и превратно? Не тем ли, что мне было сладко преступать закон… и, будучи рабом, казаться свободным… в темном подобии Всемогущества Божия, tenebrosa omnipotentiae similitudine».
Кажется, ничего подобного этому наблюдению законов механики, действующих одинаково в солнечных системах и в атомах человеческого духа, не будет в религиозном опыте всего христианского человечества, вплоть до «Записок из подполья» Достоевского и рассказанного им в «Дневнике писателя» случая с деревенскими парнями. В том «потрясающем восхищении перед собственной дерзостью», которое испытывает парень, целящийся из ружья в Причастие, — такое же упоение «темным подобием Всемогущества Божия», как и у шестнадцатилетнего мальчика Аврелия. Кто эти два парня — искушаемый и искуситель? Адам и Змей, или бесноватый и бес, или человек и его Двойник.
Как прав был Достоевский, когда находил в этом маленьком случае «нечто, изображающее весь русский народ в его целом», — показало будущее — теперь для нас уже настоящее. То же, что происходит в бесконечно малой величине, атоме народной жизни, — в случае с деревенскими парнями, — произойдет и в величине бесконечно большой — во всемирно-историческом действии русской революции. То, чего «бесноватый» парень все-таки не сделал, перед чем в последний миг отступил, то сделает и перед тем не остановится «бесноватый» русский народ в революции.
В этом маленьком случае происходит самозарождение, самовозгорание русской революции, потому что верные слуги русского самодержавного царя и послушные дети Русской Православной Церкви, парни эти никогда ни о какой революции, конечно, не слышали, ни в каких прокламациях об «уничтожении Бога» не читали, а между тем лучше взрывчатого вещества не надо будет и самому Ленину. В той русской деревне, где в кощунстве над Причастием делается опыт антирелигии, происходит точно такое же вхождение бесов в душу русского народа, как в том городе, где Верховенский делает свой опыт революции. И здесь, и там одинаково загорается в людях изначальная, потому что от первородного греха идущая, «воля к превратности» — «крайняя в человеке преступность», которая есть не что иное, как «потребность убивать Бога».
ГЛАВА 20
Вечною песнью русской революции останутся «Двенадцать» Александра Блока.
Разыгралась чтой-то вьюга,Ой, вьюг'a, ой, вьюг'a!Не видать совсем друг другаЗа четыре за шага…Та
же и здесь русская вьюга, и те же «бесы» в ней, как у Пушкина:Бесконечны, безобразны,В мутной месяца игреЗакружились бесы разны,Точно листья в ноябре…Сколько их! Куда их гонят?Что так жалобно поют?Домового ли хоронят,Ведьму ль замуж выдают?Если Блок, слагая песнь свою о русской революции, ни о «Бесах» Пушкина, ни о «бесах» Достоевского вовсе и не думал, то тем значительнее совпадение того, что предсказано там, с тем, что исполняется здесь. Блок совпадения не ищет — оно само к нему приходит, потому что заключено в существе русской революции как явление ноуменального зла — «бесноватости».
Свобода, свобода,Эх, эх, без креста!В этом, конечно, главное; это повторяется как «ведущий напев», Leit-Motiv, во всей так чутко подслушанной Блоком «музыке русской революции». Здесь главное — то, с какой удивительной легкостью русский крестьянский — «крещеный» — народ внезапно сбрасывает с себя крест. «Странно! — удивляется в предсмертном дневнике своем, „Апокалипсисе нашего времени“, один из самых вещих и ближайших к Достоевскому русских людей, Розанов. — Странно! Всю жизнь мы крестились… и вдруг сбросили крест… Переход в социализм, а значит, и в полный атеизм — (вернее, в „антитеизм“, „противобожество“, по Бакунину-Нечаеву) — совершился у мужиков, у солдат до того легко, точно в баню сходили и окатились новой водой… Нигилизм — это и есть имя, которым давно окрестил себя русский человек, или, вернее, имя, в которое он раскрестился».
Революционный держите шаг!Неугомонный не дремлет враг!Товарищ, винтовку держи, не трусь!Пальнем-ка пулей в Святую Русь!Тою же пулей винтовка у этих «бесноватых» заряжена, как ружье у того, кто в Причастие целился. Сына Божия хотел убить тот, а эти хотят расстрелять Матерь Божию, чей лик на лице России Матери запечатлен. Матку-волчиху и волк не грызет, но эти люди хуже волков.
Трах-тах-тах! — И только эхоОткликается в домах…Только вьюга долгим смехомЗаливается в снегах.Трах-тах-тах!Это выстрелы по тем «миллионам голов», которых требовал некогда Верховенский-Нечаев и получил Ленин, — получит Сталин.
Мы на горе всем буржуямМировой пожар раздуем,Мировой пожар в крови…Эх, эх!Позабавиться не грех!Что же, весело им от этой «забавы»? Нет, скучно:
Скука скучная,Смертная!Скука неземная всех революций и русской — по преимуществу: здесь, уже на земле, наступающая скука вечности — «закоптелой бани с пауками по всем углам». «Царствию нашему не будет конца!» — шелестят, шелестят пауки и ткут паутину вечности. «Времени больше не будет», по клятве Великого Ангела: вот что значит «Апокалипсис нашего времени». Скучно всем, кроме одного «Ивана Царевича», Сталина, потому что он — сама Скука, и она не в нем, а от него.
Кто же ведет этих двенадцать новых апостолов? Увы! в ответе на этот вопрос уже не только всей песне, но самому певцу страшный конец.
…Так идут державным шагом…Впереди — с кровавым флагом,И за вьюгой невидим,И от пули невредим,Нежной поступью надвьюжной,Снежной россыпью жемчужной,В белом венчике из роз,Впереди — Исус Христос.Если бы пристальней вгляделся Блок в лицо того, кто кажется ему Христом, то увидел бы, что это не Христос, а двойник Его — Антихрист. Кажется, впрочем, действительно, вгляделся и увидел. Бедный певец! Понял вдруг, что песнь Антихриста пел не он сам, а его двойник, и ужаснулся: «Что это за чудо во мне, что за чудовище?» — и сошел с ума от ужаса.