Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ведь даже в период русско-турецкой войны237 находилось, свидетельствует Достоевский, множество русских же людей, которые пытались утверждать нечто противоположное тем, возбуждающим ужас и омерзение к «агарянам» стереотипам, которая преподносила им официальная и воинствующе-панславянская пропаганда238.

«Прежде, – с печалью констатирует Достоевский, – я не помню ни разу во всю мою жизнь, чтобы кто-нибудь начинал разговор с тем, чтобы восхищаться турками. Теперь же очень часто слышу про их защитников и даже сам встречался с такими…239 Тут, разумеется, потребность отличиться оригинальностью (что, однако, было бы немыслимым как сравнительно массовое явление в предшествующие времена! – М.Б.)».

Но не только эти дюжинные «оригиналы»240 возмущают Достоевского: он бьет по главному источнику их в корне ложных, как

ему кажется, представлений, по тем «ученым, учителям, профессорам» (притом самым что ни на есть почитаемым во всем «цивилизованном мире» – Боклю и «даже Дреперу»), которые доказывали, что «мусульманский мир внес в христианскую науку. Христианский потопал во мраке невежества, когда у арабов уже сияла наука… Выходит… что у мусульманства есть свет, а христианство начало тьмы». И Достоевский с иронией комментирует: «Оттого-то, вероятно, магометанство так и просвещено в настоящее время сравнительно с христианством. Что ж они (мусульмане. – М.Б.) свой светоч-то потушили рано!»241.

Он далее переходит к критике другого аргумента «любителей турок» (аргумента, также в основном заимствованного из очень популярных в России книг Бокля и Дрепера): «Да, но у них (мусульман. – М.Б.) однако, монотеизм, а у христиан…

Это превознесение мусульман за монотеизм, т. е. за чистоту учения о единстве Божием, будто бы высшую сравнительно с учением христианским, – это конек очень многих любителей турок242. Но тут главное в том, что эти любители порвали с народом и не понимают его». А между тем русский «безграмотный мужик вполне и незыблемо верует в Божие единство, в то, что Бог един и нет другого Бога такого, как он»243, словом, народно-православное монотеистическое представление куда выше и чище мусульмайского244.

Но многочисленные филиппики в адрес ислама245 вовсе не означают традиционной азиатофобии.

Наоборот, вряд ли был в 70-80-е годы XIX в. кто-либо другой из русской культурной элиты, кто бы так страстно ратовал за «нашу наступательную политику в Азии», кто бы так осуждал общественное мнение за то, что у него нет «ясного сознания нашей миссии в Азии и того, что собственно для нас значит и могла бы значить впредь Азия», кто бы так красноречиво доказывал ложность, по его мнению, воззрений о том, что «мы, дескать, Европа, что нам делать в Азии?» и т. п.246.

Взятию генералом Скобелевым Геок-Тепе Достоевский придал фундаментальное значение для судеб сакрализованного им царизма: «Пусть… в миллионах народов, до самой Индии, даже и в Индии, пожалуй, растет убеждение в непобедимости белого царя, и в несокрушимости меча его… У этих народов могут быть свои ханы и эмиры, в уме и воображении их может стоять грозой Англия… Но имя белого царя должно стоять превыше ханов и эмиров, превыше индейской императрицы (королевы Англии. – М.Б.), превыше даже самого калифова имени. Пусть калиф, но белый царь есть царь и калифу»247.

Но дело не только – и не столько даже – во все новых и новых военных и дипломатических триумфах императорской власти.

«Грядущий захват Азии»248 – это одна из принципиально важных идей в общей созидаемой Достоевским программе динамизации на каких-то совершенно новых (и, быть может, им же самим далеко не всегда осознаваемых и потому не могущих более или менее ясно эксплицироваться) основах всей гигантской Российской державы. Эта программа лишь внешне оснащена тем типом логики, который зиждется на дихотомическом принципе мышления («Россия – Европа», «Россия – Азия»), на законе детерминированной, причинно-следственной связи, когда причина и следствие выстраиваются в ряд и последующее вытекает из предыдущего. Фактически же Достоевский чужд (хотя, конечно, и не во всем и не всегда) линейного, альтернативного мышления («или то, или это»), ибо оно не дает решения беспрестанно им выдвигаемых сложнейших проблем.

В то же время я бы поостерегся определить истинную суть историософии Достоевского какой-либо однозначной формулой (вроде бахтинской «полифонии») – или даже обширным набором таковых249. Она, эта суть, не поддается рациональному толкованию, формально-логическому анализу; она аморфна, беспредельна и в общем-то ничему не противостоит, исключает – как я уже, впрочем, только что отметил – альтернативную постановку вопроса в принципе. «Всечеловечность» Достоевского – это такой туманный и неопределенный мыслительный конструкт, который позволяет предполагать, что, скажем, «российское» и «азиатское» могут быть взаимопроницаемы, могут находиться в единстве, присутствовать друг в друге – точно так же, как «российское» и «европейское». В круговорот, беспрестанно творимый «всечеловеческим» –

хотя оно и должно ориентироваться лишь на православно-русский идеал, – включается то, что с точки зрения любого ортодоксального национализма, западо– или востокоцентризма и т. п. несопоставимо, суть явления разного порядка. Все, однако, оказывается взаимосвязанным, взаимообусловленным, подчиненным каким-то единым, хотя и трудно определимым (или просто-напросто никогда не могущим и быть удовлетворительно выраженными) закономерностям. Это – вовсе не смена одного типа культуры другим, например азиатского европейским (или наоборот), – во времени и пространстве, в некоей временной и пространственной протяженности, последовательности, но скорее их одновременность, их постоянный взаимопереход, настолько, однако, бурный и многогранный, что в конце концов должны исчезнуть всякое противопоставление, всякое разделение, всякая дуальность.

Как «почвеннику» Достоевскому следовало бы лепить образ России как самодостаточной единицы, которая внутри себя содержит весь необходимый для благого мироустройства комплекс ценностных идеалов, норм, ожиданий, лояльностей, – комплекс, не нуждающийся поэтому ни в «западных», ни, тем более, в «азиатских» приращениях. Но как проповедник «всечеловечности» Достоевский вынужден признать онтологический статус множества разновекторных культурных кругов и экзистенции каждого из них – как реальное (или потенциальное) отражение всех остальных и, значит, их (латентную, по крайней мере) структурную близость. Только так «всечеловеческое» способно охватить земной мир одновременно и на уровне различий, и на уровне единства, – мир, который остается все же неопределенной спонтанностью. И в этом его и величие и ничтожество.

* * *

Попробуем же в свете сказанного проанализировать метафизические компоненты удивительно настойчивых призывов Достоевского к перманентному российскому «Drang nach Osten».

На вопрос «что нам в ней (Азии) делать?» он отвечает: «Потому необходимость, что русский не только европеец, но и азиат250.

Мало того: в Азии, может быть, еще больше наших надежд, чем в Европе. Мало того: в грядущих судьбах наших, может быть, Азия-то и есть наш главный исход!… если есть один из важнейших корней, который надо бы у нас оздоровить, так это именно взгляд наш на Азию. Надо прогнать лакейскую боязнь, что нас назовут в Европе азиатскими варварами и скажут про нас, что мы азиаты еще более, чем европейцы. Этот стыд, что нас Европа сочтет азиатами, преследует нас уже чуть ли не два века. Но особенно этот стыд усилился у нас в нынешнем, девятнадцатом веке… Этот ошибочный стыд наш, этот ошибочный наш взгляд на себя единственно как только на европейцев, а не азиатов (каковыми мы никогда не переставали пребывать), – этот стыд и этот ошибочный взгляд дорого, очень дорого стоили нам в эти два века, и мы поплатились за него и утратою духовной самостоятельности нашей и, наконец, деньгами, деньгами, которых бог знает сколько ушло у нас на то, чтобы доказать Европе, что мы только европейцы, а не азиаты»251.

Достоевский сожалеет, что в свое время Россия не помирилась с Наполеоном, который «за условие, что мы не будем ему мешать в Европе… отдал бы нам Восток, и теперешний Восточный вопрос, – гроза и беда нашего текущего и нашего будущего был бы уже теперь давно разрешен»252. Но тем не менее продвигаться в Азию жизненно необходимо – и не только потому только, что европейские народы «…признали нас чуждыми своей цивилизации, самозванцами», что (и это всего обидней!) «турки, семиты им ближе по духу, чем мы, арийцы»253.

От «окна в Европу» отвернуться трудно, тут факт: Европа – «нам тоже мать, как и Россия, вторая мать наша…»254. Но Азия, Азия – да ведь она «и впрямь может быть нашим исходом в нашем будущем»; Азия, «азиатская наша Россия, – ведь это тоже наш большой корень, который не то что освежить, а совсем воскресить и пересоздать надо! Принцип, новый принцип, новый взгляд, на дело – вот что необходимо!»255.

Ведь, обретая Азию, Россия получит то же, что и Европа открытием Америки, притом, самое главное, не одни лишь материальные блага (хотя и о них Достоевский не упускает случая напомнить): с стремлением в Азию у нас возродится подъем духа и сил, и Россия раз и навсегда утеряет комплекс неполноценности: «В Европе мы были приживальщики и рабы, а в Азии явимся господами. В Европе мы были татарами, а в Азии и мы европейцы. Миссия, миссия наша цивилизаторская в Азии подкрепит наш дух и увлечет нас туда, только бы началось движение. Постройте только две железные дороги… одну в Сибирь, а другую в Среднюю Азию и увидите тотчас последствия»256.

Поделиться с друзьями: