Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Россия и современный мир №2 / 2014
Шрифт:

Поистине шоковым ударом, потребовавшим мобилизации огромных человеческих и материальных ресурсов, стала Чернобыльская катастрофа. Достаточно сказать, что в ликвидации последствий аварии на четвертом энергоблоке Чернобыльской АЭС участвовали более 600 тыс. человек, а экономический ущерб только за годы перестройки превысил 15 млрд долл. [Chernobyl’s Legacy 2006]. Однако связь между крупнейшей техногенной катастрофой и крушением Советского Союза далеко не исчерпывается социально-экономическими эффектами Чернобыля.

Характерную оценку сути Чернобыльской катастрофы дал один из видных деятелей польской «Солидарности» Адам Михник: «Польская забастовка в августе 1980 года была организована людьми, поляками. В Советском Союзе на наших глазах начинают бастовать неодушевленные объекты» [Доббс 2011, с. 95]. В этом суждении есть явная политическая передержка, но несомненно также, что Чернобыль – это очень советская история. Чарльз Перроу показал «встроенность» катастрофического исхода в дизайн сложных социотехнических систем и, по сути, на уровне внутрисистемных

связей и связей «оператор – система» описал сценарий будущей трагедии. Однако конкретные обстоятельства – начиная с конструктивных особенностей реактора РБМК-1000 и проектных характеристик ЧАЭС и заканчивая действиями управляющего персонала – отражали характерные особенности советской технической и управленческой культуры. Более того, четкое разграничение технического и социального далеко не всегда возможно или оправданно. Весь «единый народно-хозяйственный комплекс СССР» уместно рассматривать как особую техносферу, включавшую в себя наряду с техническими объектами, инфраструктурой обслуживания и персоналом, также институты управления, планирования и координации, процесс принятия решений, за которыми в свою очередь стояли специфические политико-экономические интересы, идеологические и ценностные установки. Распад СССР означал не исчезновение, но дезинтеграцию и фрагментацию этой техносферы, разрыв институциональных и хозяйственных связей, необходимость крайне болезненного приспособления к новым экономическим и политическим условиям.

Ликвидация последствий Чернобыльской катастрофы стала, по сути, последним успехом советской мобилизационной социально-политической модели. Экстренная мобилизация ресурсов всей страны для ликвидации последствий Чернобыля обнаружила множество уязвимых мест, но система в целом все еще была в состоянии справляться с вызовами такого масштаба. Можно только гадать о размерах бедствия, если бы подобная авария на атомном реакторе произошла не в 1986 г., а спустя пять или шесть лет.

Социально-психологические последствия катастрофы 26 апреля 1986 г. обычно называют «чернобыльским синдромом», причем речь, как правило, идет о массовом восприятии техногогенных угроз и о реакции людей на информационные потоки, связанные с этими угрозами. Осознание просчетов в информационном сопровождении мер по ликвидации аварии на ЧАЭС, очевидно, послужило одним из стимулов к большей информационной открытости советской системы. Однако комплексные социально-политические эффекты Чернобыля еще ждут своего анализа. Один из них – до сих пор малоизученный – связан с резонансом требований экологической безопасности и подъема национализма в ряде союзных республик. «Чернобыльский синдром» трансформировался в этих республиках в «эконационализм» [Dawson 1996], создавший условия для появления общественных движений, которые теснейшим образом увязывали задачи охраны окружающей среды с национальными целями – достижением государственной независимости либо полноценного суверенитета в составе СССР.

В случае эконационализма следует отличать причину от повода. Нет никаких оснований утверждать, что мощный подъем сепаратизма в балтийских республиках был вызван реакцией населения на экологические последствия Чернобыля. Но еще в доперестроечные времена выступления в защиту окружающей среды, наряду с движением за охрану памятников истории и культуры, оставались в национальных республиках СССР одним из немногих легальных, пусть и весьма ограниченных, способов оппонирования жесткой централизации и партийному диктату. В 1986–1987 гг. демонстрация обеспокоенности угрозами «мирного атома» давала возможность подчеркнуть глубокое несоответствие между интересами местного населения и политикой союзного центра по размещению производительных сил. В Литве, например, внимание общественности, заинтересованной в экологической проблематике, было, прежде всего, сосредоточено на работе Игналинской атомной электростанции. Лидеры экологического движения указывали на то, что повторение аварии на АЭС, сопоставимой с Чернобылем, будет означать для литовцев национальную катастрофу. Общественный клуб, возглавляемый сотрудником Института физики Литовской академии наук З. Вайшвилой, предпринял исследование вопросов безопасности на АЭС, и весной-летом 1988 г. провел ряд митингов, пресс-конференций и открытых слушаний, получивших широкий общественный резонанс. Вместе с тем в эту дискуссию был привнесен национальный момент, связанный с тем, что обслуживающий персонал АЭС состоял преимущественно из нелитовцев, ранее работавших на других объектах атомной энергетики СССР. В частности, указывалось на неблагополучие в г. Снечкус, основную часть населения которого составляли работники Игналинской АЭС. Этот фактор в интерпретации некоторых представителей литовского экологического движения рассматривался как дополнительная причина для беспокойства и недоверия.

В середине 1988 г. большинство участников литовских экологических групп активно включились в работу Литовского движения за перестройку («Саюдис»), целью которого стало восстановление государственной независимости. В рамках достижения этой цели экологическая проблематика, включая вопросы функционирования Игналинской АЭС, стала одним из важных направлений активности «Саюдиса». В программном документе «Саюдиса», подготовленном к выборам депутатов в новый парламент СССР в марте 1989 г., экологические требования были сформулированы следующим образом:

«1. Экологическое положение в Литве особенно ухудшилось за последние десятилетия, когда Республика стала объектом хищнических

интересов московских ведомств.

2. Расширение хозяйственной деятельности, не оправданное экономически, энергетически, демографически, с каждым годом все губительнее изменяет и отравляет природу, разрушает здоровье и жизнь народа, нарушает его генетический код.

3. Экологическое положение в Литве можно улучшить лишь с приобретением правового и политического суверенитета. Исключительной собственностью Республики необходимо объявить ее землю, недра, воды, морской шельф, леса, атмосферу, природные ресурсы.

4. При решении проблем окружающей среды необходима полная гласность.

5. Государственные природоохранные органы должны стать подведомственны не исполнительной власти, но Верховному Совету Республики.

6. Лозунг “Чистая природа – сильный Народ” должен быть претворен в жизнь» [цит. по: Ефремов 1990, с. 294].

Следует подчеркнуть, что соединение сепаратистских устремлений с экологическими лозунгами в ретроспективе событий периода перестройки выглядит как частный эпизод, как несколько новых штрихов к картине обвала сверхдержавы. Тем не менее понятно, что феномен эконационализма стал следствием угрожающего взаимоусиления процессов, каждый из которых уже являлся вызовом для системы. Одновременно эконационализм можно рассматривать и как признак того, что дестабилизация системы достигла нового качества, что катастрофическая развязка перестает быть просто одним из возможных сценариев, и что цена усилий, необходимых для ее предотвращения, может оказаться сопоставимой с социальной, политической и экономической ценой самой катастрофы.

Открывая ящик Пандоры

Первая и решающая историческая развилка периода перестройки может быть уверенно датирована рубежом 1986–1987 гг. К этому моменту стало очевидно, что стратегия преобразований в версии «ускорения» глубоко забуксовала. Первоначальный импульс был практически исчерпан, а массовые ожидания неопределенных положительных изменений вот-вот могли трансформироваться в глубокое разочарование новым лидером и его риторикой. Михаил Горбачёв, по всей видимости, отчетливо ощущал, что номенклатурная вертикаль – не столько эффективный инструмент его политики, сколько ограничитель. В свою очередь, представители нижнего и среднего слоев партийной и государственной номенклатуры, на первых порах испытывавшие энтузиазм не столько по поводу риторики Горбачёва, сколько в связи с перспективами карьерного продвижения, за полтора года убедились, что реальные проблемы, с которыми им приходится иметь дело, накапливаются как снежный ком, а московское руководство все чаще оставляет их с этими проблемами один на один.

Понимая необходимость серьезной коррекции курса, Горбачёв и его ближайшее окружение явно недооценивали серьезность экономического положения. По оценке Е.Т. Гайдара, союзное руководство стало осознавать взаимосвязь расстройства финансовой системы, денежного обращения и нарастания дефицита товаров на потребительском рынке лишь в конце 1988 г., т.е. в тот момент, когда финансы и потребительский рынок страны были фактически развалены [Гайдар 2006, с. 192]. Здесь, очевидно, сыграли свою роль неудовлетворительность экспертного обеспечения процесса принятия политических решений, ригидность системы и самоуверенность самого Горбачёва.

Иначе говоря, находясь перед исторической развилкой 1986–1987 гг. Михаил Горбачёв видел ее общие очертания, но явно не отдавал себе отчета в цене предстоящего политического выбора. По сути дела, это была последняя возможность перевести реформы на китайский путь. Конечно, различия в социальной структуре, уровнях индустриального развития и урбанизации, квалификации и стоимости рабочей силы не позволяли в СССР детально копировать реформы Дэн Сяопина. Однако их общий принцип – переход к рыночной экономике при сохранении жесткого политического контроля со стороны правящей коммунистической партии – вполне мог быть реализован в конкретных исторических обстоятельствах начала 1987 г. Разумеется, в качестве первого шага следовало снизить нагрузку на экономику, связанную с инвестициями в машиностроение и антиалкогольной кампанией, т.е. дезавуировать основные меры, инициированные Горбачёвым в первые месяцы после прихода к власти. Однако сам Горбачёв едва ли был способен пойти на такой шаг. К тому же признание правильности пути, по которому идут китайские коммунисты, было маловероятным в условиях, когда межгосударственные отношения СССР / КНР и межпартийные отношения КПСС / КПК еще не были нормализованы.

С подачи А.Н. Яковлева [Яковлев, 2008, с. 63–69] Горбачёв сделал выбор в пользу первоочередности политических преобразований. Январский (1987) пленум ЦК КПСС, посвященный кадровым вопросам, зафиксировал этот выбор. Использовав в докладе на январском пленуме термин «механизм торможения», Горбачёв фактически возложил ответственность за неудачи первого этапа перестройки на партийно-советскую номенклатуру. Намеченные на пленуме перетряска кадров на всех уровнях номенклатурной иерархии, внедрение альтернативности при избрании кандидатов в партийные и советские органы, «демократизация общественной жизни» [Горбачёв 1987] стали рассматриваться не только как шаги в сторону политических изменений, но и как инструменты решения экономических задач. При этом, стремясь рекрутировать в правящую корпорацию новых людей и повысить ее внутреннюю кадровую мобильность, Горбачёв фактически вел дело к дестабилизации опорного каркаса системы в целом. Следствием принятых решений становились снижение сплоченности номенклатуры, ее дифференциация и оформление внутрипартийных течений.

Поделиться с друзьями: