Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Российская империя в сравнительной перспективе
Шрифт:

Д.И. Менделеев, отмечая, что территориальный центр России и центр ее народонаселения далеко не совпадают, доказывал, что со временем, благодаря миграционным потокам, демографический центр России сдвинется с севера на юг и с запада на восток. Вместе с тем, у него вызывало беспокойство то, что на карте Россия выглядит преимущественно азиатской. Историческая задача России заключается, по его мнению, в том, чтобы «Европу с Азией помирить, связать и слить»65 Деление же России на Европейскую и Азиатскую Менделеев считал искусственным уже в силу единства «русского народа (великороссы, малороссы и белорусы)», но при этом старался найти такой способ картографического изображения России, где бы выступало первенствующее значение Европейской России.

Н.В. Кюнер, опираясь на предложенную Д.И. Менделеевым новую проекцию карты России, также утверждал, что Сибирь – это «огромный придаток к основному историческому и культурному ядру Европейской

России, где были заложены основы нашего политического и культурного бытия, нашего экономического хозяйства и финансовой системы». В условиях Гражданской войны он предназначал Сибири историческую роль «освобождения всей страны от рук поработителей и создания прежней великой и единой России»66. Эти идеи были подхвачены и развиты уже в эмиграции евразийцами, которые предпочитали говорить о едином географическом мире, где нет Европейской и Азиатской России, а есть лишь части ее, лежащие к западу и востоку от Урала67. В.Н. Иванов писал в 1926 году в Харбине, что «географический рубеж Сибири и ее рубеж государственно-исторический никак не совпадают». Сибирь представлялась ему естественным восточным протяжением Московского царства. Он относит к единому «сибирскому культурному типу» не только Восточную Сибирь с Забайкальем, но и губернии Архангельскую, Вологодскую, Вятскую, Пермскую, Казанскую, Уфимскую, области Уральского и Оренбургского казачьих войск, а также все губернии, лежащие между Волгой и Уральским хребтом и севернее степных пространств низовий Волги. «В этих „сибирских“ губерниях и областях, – пишет Иванов, – мы находим известное бытовое культурное единство, они охраняют наш подлинный великорусский, чистый бытовой уклад». Именно здесь, заключал он, находится подлинная «Новая Россия»68.

Ментальная амбивалентность Сибири и фобия сибирского сепаратизма

На определение управленческих задач влияли не только политические и экономические установки, исходившие из центра империи, но и «географическое видение» региона, его политическая и социокультурная символика и мифология, трансформация регионального образа в сознании правительства и общества. Географические образы могут рассматриваться «как культурные артефакты, и как таковые они непреднамеренно выдают предрасположения и предрассудки, страхи и надежды их авторов. Другими словами, изучение того, как общество осознает, обдумывает и оценивает незнакомое место, является плодотворным путем исследования того, как общество или его части осознают, осмысливают и оценивают самих себя»69.

В составе России Сибирь исторически имела как бы две ипостаси – отдельность и интегральность70. Сибирь манила романтической свободой, богатствами и одновременно пугала своей неизведанностью, каторгой и ссылкой. Она представлялась залогом российского могущества, землей, где, по словам фонвизинского Стародума, можно доставать деньги, «не променивая их на совесть, без подлой выслуги, не грабя отечество». В российских правительственных кругах на Сибирь долгое время смотрели как на случайно доставшуюся колонию, видя в ней «Мехику и Перу наше» или «Ост-Индию».

Помимо образа «золотого дна», уже к началу XIX века Сибирь вошла в литературу и устную мифологию как символ страданий71. Показательно, что даже Кавказ именовали «теплой Сибирью». Один из русских помещиков назвал «Сибирью» пустынное место в Тверской губернии, куда он ссылал для наказания своих крепостных. «Зачем, проклятая страна, нашел тебя Ермак…», – писал поэт H.A. Некрасов. Для французского путешественника маркиза А. де Кюстина Сибирь начиналась сразу за Вислой, являясь синонимом всей России, которой он отказывал в европейскости, видя везде «призрак Сибири», «сей политической пустыни, сей юдоли невзгод, кладбища для живых», колонии, без которой Российская империя была бы неполной, «как замок без подземелий»72.

Переход через Уральские горы вольными и невольными путешественниками окрашивался сильными эмоциями, как вступление не просто в неведомое географическое пространство, но и в другую жизнь. Ссыльные, пересекая границу между Европой и Азией, Россией и Сибирью, попадали в пугающий их чужой мир, страну изгнания, пребывание в которой сравнивалось с адом73. Д. Кеннан описал драматическую сцену прощания невольных переселенцев с родиной у пограничного столба «Европа-Азия»: «Некоторые дают волю безудержному горю, другие утешают плачущих, иные становятся на колени, прижимаясь лицом к родной земле, и берут горсть с собой в изгнание, а есть и такие, что припадают к холодному кирпичному столбу со стороны Европы, будто целуя на прощание все то, что она символизирует»74. Но было в сознании ссыльных и светлое ожидание того, что они покидают «ненавистную Россию», с ее деспотизмом, крепостным рабством и земельной нуждой. Знакомясь с Сибирью ближе, они проникались к ней теплыми чувствами,

стирая в сознании прежние стереотипы.

С крестьянской колонизацией постепенно менялось представление о Сибири и у простого россиянина. П.И. Небольсин писал, что в 1840-е годы Сибирь, может быть, несколько утратила в глазах русского крестьянина ореол «края особенно привольного», но зато простой народ переставал дичиться ее. Сюда все чаще шли вольные переселенцы, работники на прииски не потайными тропами, а «с законным паспортом за пазухой»75. Сибирь переставала быть всероссийским пугалом. На протяжении XIX века, хотя и медленно, шел процесс постепенного разрушения образа Сибири как «царства холода и мрака». Возвращавшемуся в 1854 году с востока из заморского путешествия через Сибирь в Россию И.А. Гончарову уже Якутск показался столь родным, что он записал: «Нужды нет, что якуты населяют город, а все же мне стало отрадно, когда я въехал в кучу почерневших от времени одноэтажных деревянных домов: все-таки это Русь, хотя и сибирская Русь!» Подъезжая же к Иркутску, он с удовлетворением отмечал, что «все стало походить на Россию», но с одним лишь отличием: нет барских усадеб, а отсутствие крепостного права в Сибири «составляет самую заметную черту ее физиономии»76.

Сибирь перестает восприниматься как «чужбина» под воздействием модернизационных процессов, включается в коммуникативное пространство российских крестьян как русский «мир», земля, «которую обрабатывают православные земледельцы, сохраняющие свои обычаи и традиции»77. Привлекательный образ Сибири и ее жителей вставал со страниц сочинений сибирских писателей, русских и иностранных путешественников, из частных писем78. От «злыдарной жизни» в Европейской России крестьяне хотели уйти на просторные и богатые сибирские земли. Идеализируя свободу крестьянина, не знавшего крепостного права, ссыльным народникам Сибирь казалась мужицким царством, откуда пойдет освобождение всей России. И народная песня призывала не бояться Сибири – «Сибирь ведь тоже русская земля».

Конечно, здесь была тоже Россия, но какая-то «иная». Писатель М.Г. Гребенщиков так описывал свои впечатления от увиденного им на российском Дальнем Востоке: «Все не так идет: почта ходит иначе, чем везде; закон иначе понимается, зима иная, иные люди. И долго коренному жителю Петербурга или Москвы приходится привыкать к этому иному уголку России… Как будто все и так, да в сущности-то все иное»79. Вслед за Ф. Броделем, по примеру Франции, нам остается только повторить, что единой России все еще не существовало и следует говорить о «многих» Россиях80. Это утверждение уводит нас еще в одну плоскость ориенталистского дискурса и ментальной географии – к теме географических и социокультурных образов российского внутреннего Востока как симбиоза европейского и азиатского, сложной иерархии идентичностей, представлений о себе и «другом» на окраинах огромной Российской империи.

Однако, мало было заселить край желательными для русской государственности колонистами, важно было соединить имперское пространство культурными скрепами. Выталкиваемый из Европейской России за Урал земельной теснотой и нищетой переселенец уносил с собой сложные чувства грусти по покинутым местам и откровенную неприязнь к царившим на утраченной родине порядкам. Существовало опасение, что русский человек, оторвавшись от привычной социокультурной среды, легко поддастся чужому влиянию, может «обынородиться», что у него слабые культуртрегерские задатки81.

В специальной записке о состоянии церковного дела в Сибири, подготовленной канцелярией Комитета министров, указывалось на необходимость объединения духовной жизни сибирской окраины и центральных губерний «путем укрепления в этом крае православия, русской народности и гражданственности»82. Эту задачу, по мнению правительства, определяли сибирские особенности: определенный религиозный индифферентизм сибиряков-старожилов, разнородный этноконфессиональный состав населения. Психологическое и культурное своеобразие сибиряков удивляло и даже пугало современников83. Ссыльный революционер-народ-ник С.Я. Елпатьевский был поражен увиденным в Сибири: «Среди разнообразных элементов, населяющих сибирскую деревню, нет только одного – русского… „Русского“ не видно и не слышно, России не чувствуется в Сибири»84. A.A. Кауфман отмечал, что амурские крестьяне выглядели настоящими американцами, непохожими на русского мужика85. Приехавшего в начале 1870-х годов на службу в Сибирь чиновника П.П. Суворова поразило в речах сибиряков само слово «российские», в котором он усмотрел политический смысл. «В нем заключается представление о России, как о чем-то отдаленном, не имеющем родственного, близкого соотношения ее к стране, завоеванной истым русским. В Иркутской губернии, – писал он, – мне даже приходилось слышать слово „метрополия“, вместо Россия»86.

Поделиться с друзьями: