Росстань
Шрифт:
Тяжело смотреть на брошенный дом. На что крепкий человек Касьян, а и у него на душе, как пройдет мимо своего дома, становится муторно, а Катерина — та откровенно плакала. Покинутое жилье обмануто смотрит запавшими глазницами. Не дом, а больной человек. Стариков Парамоновых дом или Ивана Сухого — тоже пустые, а не трогают так за сердце. Свой — к сердцу прикипел. Без боли не оторвешь.
За день до кочевья прибежал к Коробовым один из Затесовых.
— Задержитесь маленько. С вами поеду.
Ждать согласились. Нельзя первого Затесова со вторым Затесовым оставлять здесь вместе. Кто-то из них должен уехать. Не то без людей да от тоски раздерутся по-настоящему.
В тот же день и другой Затесов пришел.
— Ждите до завтра,
— Вот и не стало Чанинги, — сказал Алексей, когда закрылась дверь за Затесовым. — Была, да вся вышла.
Больше всех радовалась переезду, пожалуй, Оля Коробова. Не держали ее душу темные, дедовской кладки стены, не мучило сожаление об оставленных амбаре и погребе.
В ограде Коробовых последние дни было шумно. Дрались сведенные из трех дворов собаки. Особенно задирал всех Карам. Пришлось его посадить на цепь. Карам ничего не понимал, волновался, рвался с цепи.
Вещи увязали в тюки, уложили в сани еще с вечера. Казалось раньше, что и везти-то нечего — немного вещей в доме, — стали собираться — понятно стало: за один раз не увезти. Погнутое ведро, в котором корове пойло выносили, и то не бросишь, на новом месте за ведро четыре рубля выложить придется. А вообще-то, по-доброму, многое из барахла бросить бы надо. Корыта там всякие, старые капканы, ремонта требующие, верши, плетенные из тальника. Но каждая вещь к месту была, каждая вещь в душе хозяина уголок свой имеет, корни в душе пустила. Решили: вещи поважнее — одежонку, кастрюли — в первую очередь везти, а за остальными при удобном случае вернуться. Пришлось взять самую малость.
Под утро, еще при ярких звездах, заскрипели ворота, зафыркали кони. Маленький обоз из пяти саней вышел в двухдневную дорогу.
Все: кончилась Чанинга.
Темень еще. Хорошо, что на льду ни коряг, ни ям нет, знай шагай. Первый поворот реки, и осталась позади старая жизнь, привычные дома, кладбище, на котором лежат предки. А впереди… Видно еще будет, что впереди. А пока — дорога.
Шумно отфыркиваются лошади, скрипят полозья саней. На возах — укутанные до глаз ребятишки. Все, кто может идти, идут.
Дорога сегодня не шибко дальняя: ночевать решили в зимовье на Ключе. Зимовье там просторное, полати ладные. Летом в тех местах Алексей накосил небольшой стожок сена и оставил его на случай, если кто в Беренчей или из Беренчея поедет или если кому около Ключа пурговать с лошадью придется.
До зимовья на Ключе обоз дошел хорошо: без поломок, без долгих остановок. И ночевали хорошо. Женщины быстро разожгли железную, обложенную камнями печь, засветили керосиновую лампу. В зимовье стало тепло и уютно.
Женщины собрали ужин. К столу садились в три очереди. Вначале накормили ребятишек. Те, усталые, куражились. Потом позвали к столу мужиков. Женщины сели ужинать последними.
А через полчаса в зимовье все спали. Тяжело храпел Алексей, причмокивали во сне ребятишки. В железной печке подергивались белым пеплом, остывали угли.
Под утро Катерину разбудили чьи-то глухие стоны, всхлипывания. Она села на нарах, прислушалась, чиркнула спичку. Желтое недолгое пламя высветило спящих. Стонал Касьян.
— Ты что? — толкнула Катерина мужа.
Тот разом открыл глаза, но смотрел непонимающе, ошалело. Потом шумно, облегченно вздохнул:
— Приснится же чертовщина.
— Что хоть видел?
— Сейчас обожди, дай в себя приду.
Зимовье уже выстыло, и Касьян, обувшись, подсел к печке, бросил в печь несколько коротких полешек и поджег свернутую в трубку бересту. Напряжение медленно сходило с его лица.
— Понимаешь, что видел: будто плыву я по нашей речке. Только широкая она, как весной. Нет, еще шире. Течение на ней рвет, и волна такая, что через плот хлещет. А я к берегу правлю и никак с течением совладать не могу. Знаю, что пристать мне здесь нужно, а никак не могу. И несет меня уже мимо Чанинги. А Чанинга вся — горит. Дома сплошь пылают. Я к берегу рвусь — погорит, думаю, все, а не могу
плот развернуть. Потом смотрю, мимо пожарища Иван Сухой идет. Я и во сне помнил, что помер Иван давно, замерз, а кричу ему: «Спасай деревню». А он ухмыляется так — помнишь ведь, как он ухмылялся, — и говорит: «Знай плыви себе, тебе о Чанинге теперь забота маленькая».Касьян поставил на печь чайник.
— Пить хочется.
— Плюнь ты на сон. — На нарах зашевелился Алексей.
— Я и так…
Касьян вышел на улицу посмотреть лошадей. Не зря говорят, что первую половину пути человек думает о прошлом, живет воспоминаниями, а вторую половину пути думает о будущем.
Так и Касьян. Он уже думал о дороге, думал о Беренчее, о будущей хорошей жизни.
И БЫЛ ДЕНЬ
Небо было голубым, сопки зеленовато-серыми, горизонт был далек, и мир казался огромным, бескрайним. На склоне сопки стоял старик-бурят и, опершись на высокую пастушескую палку, со степным спокойствием смотрел на Лахова. За спиной старика, выше по склону, медленно текла, похожая на густые клубы приникшего к земле тумана, овечья отара. Еще выше громоздились вершины сопок. То крутыми, то пологими волнами голые сопки уходили к далекому и размытому горизонту и там сливались с выцветающим от жары небом.
Лахов несколько часов подряд просидел за рулем, притомился до ноющей боли в затекших ногах, проголодался, давно присматривал место для отдыха, и ему как-то сразу приглянулась эта пологая сопка и небольшой каменный столб-останец, похожий на указующий в небо строгий перст. Он свернул с дороги и, подминая жестковатую и ломкую, обожженную солнцем траву, поехал к останцу. Лахов объехал столб, надеясь поставить машину в его тень, и тут увидел чабана и отару, скрытых прежде останцом и невысокой каменной гривой. Развернуться и уехать Лахов посчитал неудобным — будто держал на уме что-то нехорошее, увидел человека, испугался и убежал — и потому решил остаться около каменного пальца, прикинув, что для короткого отдыха и обеда ему вполне будет достаточно каких-нибудь полчаса, а будет надо, так можно уехать и того раньше.
Лахову не хотелось с кем бы то ни было встречаться, не хотелось никаких разговоров и отвечать на все эти обычные в дороге «кто» да «откуда», да «куда», но деваться было уже некуда, и он с привычной вежливостью поздоровался.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, — согласился старик.
Лахов походил вокруг машины, со сладким стоном потянулся всем телом, ленивыми неспешными движениями растер руки, шею и, открыв багажник, расстелил на земле палатку. Лахов ехал один, в случае ночевки вполне бы мог устроиться и в машине, но вот захватил палатку. Ему нравилась эта старая палатка, выгоревшая на солнце, с точечными дырками от искр давних веселых костров. Лахов достал большой и яркий термос с чаем, булку хлеба и, запустив руку в рюкзак, где у него лежали дорожные припасы, вытащил банку рыбных консервов, вытащил наугад, считая, что все эти консервы отличаются, за редким исключением, только этикетками. Устроившись на палатке, он поднял глаза и увидел, что старик по-прежнему стоит все в той же остойчивой позе и спокойно и бездумно смотрит куда-то мимо Лахова в свои дальние дали.
Первое чувство неприятия случайного человека у Лахова, жаждавшего тишины и спокойствия, прошло, и он уже с некоторым интересом посмотрел на коричневое, усохшее до густой сетки глубоких и беспорядочных складок лицо, на бурые руки, ухватившие посох, на ичиги — обувь теперь редкую и экзотичную.
— Идите сюда, — позвал Лахов чабана. — Чаю хотите?
Лахов свинтил с термоса крышку, вытащил пробку, и над белым горлом термоса закурился влажный парок.
Старик часто-часто закивал головой, но подошел неспешно, несуетно сел, подобрав под себя скрещенные ноги. Лахов тоже умел так сидеть, как умеют кочевники, легко скрестил ноги и выпрямил спину, хотя когда-то в этой позе не мог пробыть и нескольких минут.