Розы и хризантемы
Шрифт:
Наина Ивановна кричит, но Кравченков не слушает ее и все бьет. Я прячусь под одеяло.
— Убивают! Убивают! — кричит Наина Ивановна. — Помогите!!!
Потом в квартире становится тихо. Хлопает входная дверь. Я высовываюсь из-под одеяла. На полу валяется связанный Алексей, рядом с ним сидит Наина Ивановна. Тетя Наташа выглядывает из своей двери и опять прячется.
Наина Ивановна ощупывает руками лицо, приподымается, тянется за упавшей с ног туфлей, подбирает ее, пытается всунуть в нее ногу и вдруг замирает. Швыряет туфлю об стенку, вскакивает, заходит в комнату, достает из сумочки пудреницу и пудрит лицо. Потом она надевает другие туфли — без каблуков.
— Погоди, ты у меня еще за это заплатишь! — обещает она, покидая квартиру.
В коридоре остаемся только мы двое —
— Нет, Наталья Григорьевна, я вас уверяю, она совсем не то, что вы думаете, — говорит мама тете Наташе. — Вы ее только что узнали, а я все это давно наблюдаю. Она форменная авантюристка, прямо как из какого-нибудь романа. Настоящая Манон Леско. Мужчины для нее важны только как средство. Поверьте мне, у нее всякий раз какие-то свои планы. Он, между прочим, с самого начала пытался от нее отделаться. Но она мертвой хваткой вцепилась. Она в Алма-Ате его окрутила. Его в командировку туда направили, ну и, как говорится, бес попутал. Он, как вы понимаете, женщинами не был избалован — тем более до войны, когда и без него мужчин хватало. Ну, как бы там ни было, уехал и забыл. И вдруг, представьте себе, — является, с дочерью. Это все на моих глазах происходило. Угрозы, жалобы. Но он, надо отдать ему должное, долго сопротивлялся. Она к нему и так, и эдак, а он все в редакции ночевал. «Позвоните, — говорит, — ему, скажите, что я заболела». Ну, я позвонила, так он говорит: «Если заболела, пусть вызывает врача, я не врач». А потом все-таки сдался. Уж не знаю, чем она его проняла. Нет, дочь, конечно, не от него. Она ведь и Мишу Ананьева тут с пути истинного сбивала. Мы все это видели. Выйдет утром на кухню умываться, а она тут как тут — спинку ему полотенцем растирает. Настя, жена, смотрит на это и плачет. Я ей говорила: «Не обращайте внимания, Настенька, поверьте моему опыту — побегает и вернется. С такой женщиной ни один уважающий себя мужчина долго не останется». Но она все же не выдержала, ворвалась однажды к ней в комнату и как следует отколотила. И что вы думаете? Подействовало. Но я вас уверяю, это вовсе не из интереса к мужскому полу. Просто она всякий раз плетет какие-то сети. Пытается что-то урвать. Это уж такой человек, как говорится, только могила исправит. Такой характер… Но он, конечно, останется теперь на бобах. И, между прочим, всему виной водка, напьются и уже не думают, что делают.
— Небось в милицию теперь побежала, — говорит тетя Наташа.
— Вряд ли, — сомневается мама. — Скорее в редакцию. Что-нибудь она на этом да выиграет. Но это, между прочим, можно было предвидеть…
— Мама, что это?
— Где? «Колбаса». Вон, видишь, еще одна. А между ними натянуты сети. Чтобы самолеты не могли пролететь.
Я смотрю в небо. Никаких сетей не видно.
— Отсюда невозможно разглядеть, — говорит мама.
— А откуда возможно?
— Не знаю. Сверху.
— С неба? Мама, ты можешь достать до неба?
— Не говори глупостей.
— Даже если возьмешь палку?
— Даже если возьму палку.
— А если заберешься на крышу?
— И с крыши не могу.
— А если на трамвай влезешь?
— Если уж с крыши не могу, то чем же мне поможет трамвай? Ты что, не видишь, что дом гораздо выше трамвая?
Гораздо выше?.. Почему она думает, что дом выше? Дом большой, и трамвай большой.
— По-твоему, небо — это кусок материи? — говорит мама. — Небосвод — это обман зрения, иллюзия. Его ниоткуда нельзя достать, потому что его вообще нет. Мы смотрим вверх сквозь толщу воздуха, от этого небо кажется голубым.
— Оно серое, — возражаю я.
— Это из-за туч.
— Тучи — тоже иллюзия?
— Нет, тучи — это влага, капли воды.
— А «колбаса» — иллюзия?
— Колбаса?.. — говорит мама. — Смотря какая… Та, что против самолетов, — реальность, а та, что в магазине, — иллюзия.
— Почему ты без конца отстаешь?
Иди побыстрее!Я нагоняю маму. Мы проходим мимо «ажурного» дома.
— Жюр — французское слово, — объясняет мама. — Были такие чулки тонкие — «а жюр», то есть на один день. От этого всякую нежную прозрачную ткань стали называть «ажур». А здесь, видишь, отделка из камня, как кружево.
Я опять отстаю. Я отстаю не просто так. У меня в сумке стоит синяя кружка, а в ней что-то белое, как молоко, только погуще и очень вкусное. Я уже попробовала. Обмакнула палец и попробовала. Обмакну еще разочек, пока мама не видит. Очень вкусно. Еще раз и все…
— Иди как человек! — возмущается мама. — Что такое? Тащится как мертвая…
Я выдергиваю руку из кошелки и тороплюсь за ней. Эта кружка не наша и вообще все, что в сумках, не наше. Из-за того, что мы живем без прописки, нам не дают карточек. И аттестата, который присылает папа, тоже не дают. Мы с мамой ходим отоваривать чужие карточки. Если кому-то не хочется стоять в очереди, они отдают свои карточки нам, и мы их отовариваем. А за это нам дают какую-нибудь еду.
— Такие чулки надевали на балы, — сообщает мама. — Чтобы назавтра выбросить и забыть… Богатые дамы… — Она вздыхает. — Возможно, и сегодня где-нибудь устраивают балы… В какой-нибудь Англии… Или Австралии… А мы погрузились в вечное затемнение… Интересно, кто тут живет, в этом доме? Подъезд шикарный, но планировка внутри какая-то дурацкая, как в гостинице. Между прочим, никогда не бери квартиру над аркой — будет тянуть от пола сыростью.
Ну еще один — самый-самый последний разочек. Последний-препоследний… Я заглядываю в кошелку. Кружка почти пуста. Вкусного белого осталось на донышке. И края вымазаны… Что теперь будет? Я знаю, что я сделаю. Я обтираю пальцем края и дно. Кружка совсем чистая, как будто в ней ничего и не было.
— Иди же ты, в конце концов! — призывает мама. — Чистое наказание, а не ребенок…
Я нагоняю ее и больше не отстаю. Мне даже как будто легче становится нести кошелку. Вот и наш дом. Мы поднимаемся по лестнице, но не в нашем подъезде, а в другом. Возле окошка на третьем этаже мама останавливается.
— Дай твою сумку.
Я протягиваю ей кошелку.
— Что это? Боже мой… — говорит она, вытаскивая пустую кружку. — А где же сметана?
«Сметана» — вот как оно называется.
Мама в испуге смотрит на меня, потом снова в кошелку.
— Я ее съела… — признаюсь я.
— Съела? Что значит — съела? Как съела?..
— Съела…
— Прямо на улице?..
Мама прислоняется к подоконнику и долго стоит молча.
— Нет, я больше не могу, — говорит она наконец. — Кто все это придумал? За что? Что я такое сделала, чем провинилась? Почему надо так надо мной издеваться, почему?! Что, я должна — выброситься из окна? Кинуться под поезд?.. Или убить тебя — раз и навсегда? Что ты молчишь? Говори! Говори, что с тобой сделать! Если ты знала, как съесть чужую сметану, так объясни, будь добра, как теперь выйти из положения.
Я молчу.
— Нет, у меня это в голове не укладывается… Просто не укладывается в голове! Как это можно — съесть чужое? Люди мне доверяют, я за всю жизнь нитки чужой не взяла! Боже мой, боже мой!.. Не знаю, как на глаза показаться… Иди объясни, что твоя собственная дочь — вор и мошенник.
— Я все-таки не понимаю, — сердится Антонина Петровна, — как это вы не видели? Куда же вы смотрели? Надо следить за ребенком. Ну ладно, что теперь говорить… Слезами горю не поможешь. Давайте остальное. Я, конечно, имела на эту сметану свои виды, но если уж так получилось… Что ж, пусть это будет в счет вашей доли.
— Какой стыд! Какой позор! — убивается мама. — Почему я должна краснеть из-за какой-то паршивки!
Мы разносим продукты по другим квартирам. Ходим из подъезда в подъезд, с этажа на этаж.
— Аллочка, это я, — говорит мама, — вот ваши продукты. И послушайтесь моего совета — никогда не имейте детей. Хуже этого ничего не придумаешь.
— Извините, Нина Владимировна, — шепчет тетя Алла. — Мне нельзя стоять на сквозняке — у меня сегодня концерт. И разговаривать нельзя.
— Да, да, я понимаю, — говорит мама. — Ваша лапша. Конечно, пока не убедишься на собственной шкуре…