Рубедо
Шрифт:
Взяв время до конца недели, он возвратился через день с решением, что принимает предложение, и привез Марго книги о развитии фармации с древних времен до нового времени. Приступив к изучению, Марго возблагодарила дни, когда она помогала доктору Уэнрайту в его госпитале, и в результате этой работы многие тезисы показались ей знакомыми. Она смогла с легкостью поддержать беседу на тему медицинского образования и лекарствоведения, о создании в Питерсбурге первой медико-хирургической академии и о последних изысканиях ученых-материалистов. За две с половиной недели беседы становились все более увлекательными, встречи частыми, и приглашение на обед к Раевскому стало для Марго первой ступенькой к выходу в свет из ее самозаточения.
— И все же, — продолжил Раевский,
— Есть ли чахоточные больные в Питерсбурге? — взволнованно осведомилась Марго.
Уж она повидала их: болезненно худых, желтушных, кашляющих кровью и кусочками легких, умирающих… Воспоминания отравляли, зудели под кожей, но Марго слишком долго прожила в Авьене, слишком многое повидала, чтобы желать забвения.
— Вспышки наблюдаются среди бедняков, — ответил Раевский. — По указу губернатора строятся чахоточные бараки, но зараженных пока немного, чтобы бить тревогу.
— Так было и в Авьене, — мрачно согласилась Марго. — Сперва это были единичные случаи среди бедного населения. Потом в госпитали привезли рабочих и солдат. Потом начали болеть мануфактурщики и аристократы… Это страшно, Евгений Андреевич. Страшно, насколько быстро распространяется болезнь и как беспечны бывают люди. Особенно те, кто отстранился от народа каменными замками и дворцами, кто спокойно спит по ночам и кушает расстегаи на обед, в то время, как чахотка выкашивает все больше несчастных.
— Именно поэтому я расширяю производство, баронесса, — добродушно ответил Раевский, пропустив мимо ушей шпильку касаемо расстегаев. — Предупредить беду легче, чем справляться с нею, когда она уже будет дышать в твой затылок. Мне посчастливилось заручиться вашей поддержкой, и потому я убежден, что совершаю богоугодный поступок.
Марго своими глазами видела, как растет новая фабрика. Прежде безжизненная земля, хранящая в своей утробе пепел сожженного родового поместья, вновь наполнилась человеческими голосами, стрекотанием и гулом машин, острыми химическими запахами, к которым Марго привыкла в госпитале Девы Марии. Она невольно ловила улыбку, расцвечивающую лицо Раевского — стоящий на пригорке, разрумяненный и взъерошенный, он с жаром отдавал указания инженерам, сорил ученой терминологией, сам проверял чертежи и в этой своей пылкой увлеченности казался Марго чем-то похожим на Родиона. Тогда она отворачивалась, пряча повлажневшие глаза. А на исходе февраля собралась с духом и отправилась на окраины Питерсбурга, чтобы своими глазами удостовериться в положении дел.
Знатное происхождение никогда не приносило Марго счастья: она познала на своей шкуре и тяготы нищеты, и сиротство, и жестокость супруга, и презрение к своей персоне тех, кто стоял гораздо выше нее самой. Марго умела одеваться скромно, ходить бесшумно, говорить на языке обездоленных. Когда гранит, шпили и площади столицы сменились деревянными хибарами и заводскими трубами, Марго велела остановить экипаж, и дальше пошла сама.
Авьен или Питерсбург — для нищеты не было разницы. Чахоточные бараки лепились друг к дружке свежими срубами — совершенно одинаковые, с крохотными окнами, заляпанными грязью, с запахом истлевших тряпок, подгоревшей каши и медикаментов, витавшим над низкими крышами. Никто не выходил из дверей, но Марго чувствовала на себе внимательные взгляды, и ее настигло дежа вю — так смотрели на нее во время танца с Генрихом на балу в Ротбурге.
Генрих…
Она подняла взгляд на дорогое лицо в простом деревянном окладе.
Не портрет. Просто очередная икона, прибитая над входом в одноэтажный госпиталь, тоже деревянный и покосившийся, как и бараки.
Ступеньки под ногами жалобно постанывали, и вновь накрыло воспоминанием — так скрипели лестницы в старом особняке барона, и еще раньше — в Питерсбургском приюте.
Марго потянула рассохшуюся дверь.
В приемной было тепло и резко пахло лекарствами. Горчично-желтая полоса света
тянулась от лампы, и в этом свете лицо сестры милосердия оказалось немолодым, нездоровым и усталым.— Простите, — Марго провела языком по небу, справляясь с сухостью. — Я без предупреждения, мое имя Маргарита фон Штейгер, мне хотелось бы поговорить с господином врачом…
— Сожалею, госпожа, но Петр Петрович на выезде, — гортанно отозвалась сестра милосердия и присела перед Марго в неумелом книксене.
— Какая жалость! — воскликнула Марго и подняла вуаль. — Так, может, вы сможете мне помочь? Как мне обращаться к вам?
— Сестра Наталия, госпожа.
— Я посетила вас не из праздного любопытства, — с жаром начала Марго, заглядывая в бесцветные глаза женщины и нервно теребя перчатки. — Долгое время я жила в Авьене, теперь же являюсь совладельцем фармацевтической фабрики и собираю сведения о чахоточных больных. Вы можете рассказать, сколько у вас заболевших?
— Ох, госпожа, да их всегда было немало, — со вздохом ответила сестра Наталия. — Кто на вредном производстве подхватывает, а кто в придорожных кабаках. Нищих да бездомных всегда хватало, вот и занимаемся богоугодным делом во славу Господа и Спасителя.
Она перекрестилась и вновь вздохнула, отчего концы белого платка колыхнулись точно от сквозняка.
— И все же, — продолжила сестра Наталия, — до января сего года у нас было шестьсот чахоточных. А теперь еще триста. Нам уж говорил Петр Петрович, что за такой срок больно много их.
— Хочу посмотреть.
Сестра Наталия сперва воззрилась на Марго, округлив рот, потом по-утиному замахала руками.
— Да что вы, госпожа?! Подхватите заразу, мне отвечай?
Заохала, держась за бока, замотала головой, всем видом показывая — не пустит, не позволит. Марго вытащила из корсажа две розовые купюры.
— Прошу вас! — заговорила она, умоляюще, вкладывая бумажки в мокрые ладони сестры милосердия. — Жизненно важно! Брат у меня умер… Ради памяти его пустите! Ведь если не знать, что с людьми делается, как лечить их?! Во имя Спасителя!
Сказала — и задохнулась, сжимая пальцами ворот. Впервые за последние месяцы сказала о брате и Генрихе вслух. Сестра Наталия сменила страх на жалость и, приняв деньги, горестно сказала:
— Что ж, госпожа, раз уж брат от того помер, так воля ваша. А за пожертвование спасибо.
Она поклонилась и убрала бумажки в стол, вынув оттуда две хлопковых повязки: одну надела на лицо сама, другую протянула Марго.
Сырой воздух, насыщенный болезнью и химией, лишь едва тронул нос. Зато глаза не сразу привыкли к густой полутьме, где горела лишь одна керосиновая лампа, а на лежаках вповалку лежали люди — полуголые и в подштанниках, в грязных рубахах и в бинтах, бодрствующие, спящие, непрерывно кашляющие и сплевывающие кровавые сгустки в алюминиевые миски. Смотрели на Марго тяжелым взглядом, не показывая ни удивления, ни подобострастия. Кто-то хрипел приветствие, кто-то спрыгнул с верхних лежаков и расшаркался в поклоне, в конце согнувшись от сотрясающего тело кашля.
Сорок человек.
И в следующем бараке сорок.
А в третьем уже пятьдесят.
А там и женские — отличные от мужских протянутыми вдоль бараков веревками, на которых под февральским ветром трепалось плохо постиранное белье. А вот и дети. И бледная женщина, едва переставляя худые ноги, робко трогает сестру Наталию за рукав и гнусавит:
— Померла-то Прасковья, слышьте? Как говорила, так и сделось. Отмучилась-то. А Васенька теперича сирота…
Марго замутило. Схватившись за другой рукав сестры милосердия, она прижалась к ее крепкому боку и весь дальнейший путь прошла так — тихо, безмолвно, будто из обморока выныривая из мешанины лиц, густых запахов, печного дыма. И над всем этим в разорванных облаках Марго видела осунувшееся лицо Генриха, каким видела его в день прощания, в ушах гремел набатом голос, говорящий: «Эпидемия!..», а бараки все не кончались, лепились друг к другу, тянулись к горизонту — может, двоились в глазах Марго, — и не было им конца.