Румянцевский сквер
Шрифт:
— Попы говорят — Бог добрый. А чего ж это он, само, допускает, что люди воюют? И мучают друг друга?
— Бог Отец послал Сына своего, чтоб он спас людей. Чтоб своей кровью искупил грехи человечества.
— Это как?
— Иисус добровольно принял страдание и смерть, чтобы… ну, как тебе попроще… чтобы собой выкупить людей у сил зла.
— Выходит, твой Иисус пострадал за нас, а зла-то меньше не стало.
— Зла, конешное дело, еще много.
— Говоришь, шесть лет сидел. Где ж ты, в зоне, что ли, этого… ну, божественного нахватался?
— В зоне есть и хорошие люди. Духовные. Ты спи, Цыпин.
— Да никак угреться не могу. А ты, дядя Коля, в рай попасть хотишь?
Щур не ответил.
Фанерные стены, хоть и присыпанные
Усталость сморила Цыпина. Вдруг проснулся — от холода и ночной тоски, от мощного храпа соседа слева, ефрейтора Стоноженко. А правого соседа — Щура — не было. Опять полез харкать наружу. Цыпин попытался снова заснуть, но сон не шел. Мешала неспокойная мысль: чего дядя Коля обратно не идет? Превозмогая себя, Цыпин сунул ноги в заскорузлых портянках в сапоги. Дверь не открывалась. Снегом, что ли, завалило? Все же Цыпин, надавив всем телом, приоткрыл дверь, протиснулся наружу.
Выла метель. Сквозь снежный дым слабо светились огни ограждения. Полузасыпанный снегом, ничком лежал у двери человек. Цыпин перевернул на спину замерзшее тело Щура.
Впервые мелькнула странная мысль: может, не врут попы… может, тело отмучилось, а душа Щура отлетела… вот только куда?..
И еще была мысль — про сапоги. Но что-то мешало Цыпину стянуть их с мертвого Щура. Хоть сапоги вроде было завещаны. Взяв под мышки, он оттащил ледяной труп в сторонку и усадил спиной к сугробу. Больше ничего не мог Цыпин сделать для дяди Коли.
Пурга к утру утихла. Капо, распоряжавшиеся побудкой, велели взяться за лопаты, откапывать будки, почти доверху зарывшиеся в снег. Труп Щура и тела еще нескольких умерших этой ночью потащили к кладбищу — огромной яме за проволочным ограждением. Все они были босы, в нательном белье. Цыпин ругнул себя за то, что не снял с Щура сапоги, — а теперь они у немцев на складе. У немцев ничего не пропадает, аккуратный народ.
Но вечером Кузьмин, стягивая с себя сапоги, сказал Цыпину:
— Это утром вышел я поссать, а за дверью Щур лежит. Ну, я посмотрел, они у него еще крепкие. Ему-то уже не нужны, а у меня совсем разбитые. Видал?
Он, ухватив за голенища, повертел сапоги перед Цыпиным, но тот не стал разглядывать. Залез на нары, с головой укрылся полушубком.
— Алес ист швайнерай, — проворчал в сердцах.
Заварюхин предложил Цыпину стать его помощником — заместо Щура — по закладке динамита. Но все реже пленные работали в каменоломне: октябрь обрушился разнузданными метелями. По нескольку суток мела пурга, ветер с волчьим воем гнал по тундре стены снега. Каждое утро начиналось с раскапывания жалких жилищ из огромных сугробов. И чуть не из каждой будки вытаскивали умерших, не сумевших уберечь тепло жизни.
Потом пурга стихала, на черном небе проступала морозная звездная пыль. И снова динамит рвал каменную грудь горного кряжа, и пленные из последних сил били кирками по обломкам гранита. В жестком свете прожекторов обреченные люди отбрасывали длинные ломаные тени.
По ночам в будках жались друг к другу. Цыпина трясло от вечного мрака и холода, от простудного кашля, от невозможности спастись. Однажды, выйдя по нужде из будки, он застыл, пораженный видом неба. Тут и там оно было проколото вертикальными иглами — зелеными, красными, голубыми. Иглы вздрагивали, мерцали. Вдруг — словно меха гигантской гармони развернулись во всю небесную ширь, и пошли перекатываться по ним волны фосфорических огней. И светло стало в тундре, снег заиграл мириадами цветных искр. Цыпин восхищенно матюкнулся на невиданное зрелище.
Шел к концу октябрь. Стали пленные замечать, что охрана лагеря нервничает. Одно дело, что побои участились, Хуммель в карьере избивал палкой кого ни попадя. А другое — немцы меж собой стали лаяться, чего раньше не замечалось. Солдаты,
бывало, орали друг на друга, не стесняясь пленных, но враз умолкали при появлении офицера.В один из последних дней октября, под утро, лагерь подняли по тревоге. Долго пересчитывали, потом погнали затаскивать в кузовы грузовиков тяжелые ящики, мешки, канцелярскую мебель. Разгружали в рыбачьем поселке на берегу фьорда, на пирсе, у которого стоял черный пароход с желтой надстройкой и высокой трубой. Несколько раз оборачивались автомашины, погрузка и разгрузка продолжались до обеда. Потом пленных, с их тощими вещмешками, погнали по зимнику к берегу фьорда. Погасли огни ограждения. Лагерь с собачьими будками, каменоломня с умолкнувшей дробилкой, заснеженная яма-могила — остались позади, заволоклись мраком полярной ночи.
Загнанные в трюм парохода, пленные услышали его хриплый прощальный гудок. Застучала паровая машина. И такой прошел по трюму слух, что советские войска прорвали фронт у Печенги и вошли в Северную Норвегию, взяли город Киркенес — потому, мол, и поторопились немцы ликвидировать лагерь.
Куда же их везут теперь? И сколько еще им отпущено этой проклятой голодной рабской жизни?
Двое с половиной суток шел пароход пройденным однажды путем, меж каменных отвесных берегов, только теперь в обратном направлении — на юго-запад. В порту Будё пленных пересадили в узкие темные вагоны поезда, и еще двое суток они ехали в страшной тесноте, без еды и питья. Ни разу за всю дорогу не раскрывались двери вагонов. Поезд часто втягивался в длинные тоннели — это ощущалось по резко усиливавшемуся грохоту. И долгими, тревожными были паровозные гудки.
Высадили пленных на железнодорожной станции города Тронхейма. Вываливались из вагонов, жадно хватали морозный воздух истомившимися ртами. День был холодный, но солнечный — притуманенное солнце стояло низко над гористым горизонтом.
Лагерь, в который их привели, был опутанным колючкой пустырем на окраине Тронхейма. Виднелись отсюда одноэтажные дома предместья, доносились гудки автомашин и звоночки трамвая. Эти звуки городской жизни особенно тревожили душу.
Разместили прибывших пленных в длинном, как тоннель, бараке. Посредине стояла чугунная печка, ее топили торфяными брикетами. Экономные немцы брикетов отпускали немного, они сгорали быстро, — но все же это была не фанерная будка, отапливаемая, как невесело острили пленные, лишь «пердячим паром». Да и морозы здесь леденили воздух не так люто, как в тундре.
А работали и тут в «штайнбрухе», сиречь каменоломне. Как и в той, заполярной, рвали динамитом гранитный массив, разбивали кирками осколки и грузили в вагонетки. Только здесь не вручную толкали вагонетки, а тащил их мотовоз в приземистое строение, где без устали грохотали камнедробилки и камнерезные станки.
Командофюрер — рослый, перетянутый ремнями фельдфебель Гюнтер Краузе — немного говорил по-русски. Он был родом из Риги, из тамошних немцев. Осенью тридцать девятого, когда в Латвию вошли советские войска, папаша Краузе, владелец рыболовецкого судна, вывез свою семью в фатерланд, в портовый город Засниц, что на острове Рюген. Тут девятнадцатилетнего Гюнтера взяли в армию, и угодил он в егеря, в горную дивизию, в ее составе и отправился в Норвегию. В боях с англичанами под Нарвиком Гюнтер Краузе отличился, окончил школу младших командиров, потом воевал на советском фронте, на Крайнем Севере, был ранен, лишился правой руки — и после госпиталя получил назначение в этот лагерь под Тронхеймом.
Фельдфебель Краузе был шутник. Он прохаживался по карьеру, с пустым рукавом, засунутым в карман шинели. Подзывал кого-нибудь из пленных:
— Как твой фамилие? Степаноу? Тебе пришель посилка. — Он тыкал пальцем в пустую вагонетку. — Смотри тут.
Пленный нагибался над вагонеткой, Краузе с силой бил его ногой по заду и, распахнув мощные челюсти, хохотал, довольный.
Однажды он подозвал ефрейтора Стоноженко:
— Как твой фамилие? Как? Сто ножка? О-о! Я думаль, один ножка!