Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Первое поколение сотрудников Русской службы Би-би-си и других радиостанций говорило на нескольких языках, все языки путая. Старорежимная сотрудница Соня Хорсфол называла студию с радиопультами «тонмейстерской». Балетная критикесса Нина Дмитриевич (родственница легендарного цыганского певца Дмитриевича в Париже) смело замешивала англицизмы в архаику дореволюционного русского. Ее переводы издевательски цитировались коллегами — например, ее монархический пассаж: «Королева Виктория вошла в гавань, обнаженная по ватерлинию». Этот англизированный русский и смесь французского с нижегородским обогащались смешными оговорками в прямом эфире, вроде «советское урководство» или «киссия миссинджера» вместо «миссии Киссинджера». Были и опечатки вроде «президент Садата Египт». Одна из машинисток Русской службы, печатавшая под диктовку сводку новостей в переводе, позаботилась об англизированной версии произношения одного из африканских государств. Так в тексте возникла страна Зимбабуэ. На этом названии споткнулся не один диктор, пока не догадались, что речь идет о Зимбабве.

Этот гибридный англорусский язык меня заинтриговал — это было почти джойсовское новаторство, российская версия поминок по Финнегану, где тридцать три языка Всемирной службы Би-би-си порождали среди сотрудников радио странный вербальный замес. Этим новоязом и волапюком и заговорил мой герой

Наратор-новатор. В его русско-английских вывихах слышится эхо неологизмов лесковского Левши — с графом Кисельвроде и Аболоном Полведерским, с горячим студингом, грандеву с нимфозорией и часами с трепетиром. Мой герой, как Левша, ловко русифицирует английские слова и названия. Warren Street переименована у него в уме в Ворон-стрит, а Leicester Square — в Клейстер-сквер. Thank you превращается в Сеньку. Не говоря уже о заумной русифицированной версии английского сослагательного или «будущего в прошедшем» вроде «будучи был неживым» — от английского would have been. Я понял, что происходящее должно восприниматься глазами именно такого рассказчика, с его искалеченным англорусским, изрекающим языковые премудрости вроде лесковского Левши, с его сдвинутым видением Англии. Покровители и попечители моего недалекого умом Наратора ждут от него мудрых афоризмов в духе героя американского романа Being There («Присутствуя там»), где садовника, с его рассуждениями про почву и корни, принимают за мудрого политического пророка. Роман был бестселлером тех лет — недаром в фильме Уоррена Битти роль Зиновьева (соратника Троцкого) сыграл сам автор, польско-американский писатель Ежи Косински.

В бутафорском прошлом из фильма о революционной России мой герой обретает реальное чувство истории. Но в революционной сутолоке среди статистов теряет свой зонтик. Этот зонтик с автоматической кнопкой — его служебное «я» — был юбилейным подарком Наратору в день его сорокалетия от сослуживцев, то есть единственной реликвией его прошлой жизни. Без зонтика он — вообще никто. И с этим мой герой смириться не в состоянии. Игрушка, казалось бы, в руках истории, проживший всю жизнь бессознательно, как в дреме, Наратор вдруг просыпается с осознанием собственной индивидуальности, неповторимости среди толпы, именно потому, что у него отобрали заурядный предмет, благодаря которому («зонтик — как у всех») он с этой толпой надеялся слиться.

По сути дела, весь мой сюжет — это поиски утраченного зонтика. Я знал, что без зонтика мне в этой истории не обойтись. И что зонтик мой герой потеряет. Не только потому, что зонтики — часть английской мифологии и, согласно этому мифу, зонтики созданы для того, чтобы их терять. Зонтик — это еще и неизменный атрибут клоунады, жонглеров и фокусников, не забывая, конечно, его фаллической символики. Зонтик, где внутри был спрятан кинжал, всегда фигурировал еще и в шпионских историях. И не только в фильмах о Джеймсе Бонде. В 1978 годy сотрудники Всемирной службы Би-би-си (BBC World Service) узнали о еще одном зловещем использовании зонтика.

Русская служба занимала большую часть пятого этажа здания Bush House (Буш-хаус). Место действия моей истории — здание Всемирной службы Би-би-си — заслуживает отдельной книги, если не романа. Это здание, где размещались радиостудии, вещающие на трех десятках иностранных языков, стало с годами моделью бывшей британской империи, где все колонии и страны влияния были представлены разными службами иновещания. Здание это — в сердце лондонского Вест-Энда (к западу от Сити) через дорогу от Ковент-Гардена, где в комедии Бернарда Шоу профессор Хиггинс встречает Элизу Дулитл и учит ее английскому, который способны понять не только те, кто работает на рынке Ковент-Гарден. В Буш-хаусе можно было услышать все мыслимые акценты английского, и у стойки бара в клубе можно было встретить все национальности мира. Тут был не только бар и столовая-ресторан, открытые 24 часа в сутки, но и спальни для ночной смены. Это был особый мир, остров среди британских островов, государство в государстве, где были свои законы и где радиовещатели считали себя гражданами особой державы. Как и в бывшей империи, каждой иноязычной службой управляли сами британцы. В атмосфере клуба Буш-хауса отражались все политические перемены в стране. Мы еще застали мраморные потолки, кожаные кресла и чуть ли не крахмальные скатерти с серебряными приборами для начальства в учрежденческой столовке («кантине»). Во время Второй мировой тут царствовала, наоборот, эпоха простоты, аскетизма. Говорят, что в ту эпоху в конце прилавка в столовой Буш-хауса была только одна ложка для размешивания сахара, и та была на цепочке. Все это, естественно, отражалось на отношениях людей — моих персонажей. Выбрав как место действия здание Всемирной службы Би-би-си, автор понял, что речь пойдет о многоязычном мире, где каждая радиослужба живет в своей эпохе, по своей шкале времен.

Парадоксально, но здание было построено американским бизнесменом Бушем — вроде бы не родственник американского президента — как своего рода торговая палата для развития деловых связей между Америкой и Великобританией, а вовсе не для радиовещания на десятках иностранных языков. Это было не здание, а целый квартал между мостом Ватерлоо и Флит-стрит. В этом куске Лондона в эпоху римлян располагались бани. В здании поэтому были такие глубокие подвалы — идеальные для устройства радиостудий. Во время строительства фундамента откопали бюст римского легионера. Эта голова стояла когда-то при входе в вестибюле, как бы приветствуя визитеров. Здание выглядело мощным, в американском стиле: модерн Манхэттена двадцатых годов. И, одновременно, оно было похоже на здание Лубянки, особенно своим внутренним двором. Сталинские архитекторы тоже любили этот неоклассический стиль, прикрывающий пыточные кабинеты внутри. Я помню, как здание поразило меня именно своей архитектурной конфигурацией: неоклассический внешний вид, а внутри — Лубянка, советская власть, что соответствовало, метафорически, душевному состоянию многих сотрудников Русской службы — с британскими паспортами, но с российским хаосом и комплексами в мыслях. Буш-хаус, как известно, вдохновил Оруэлла на создание «Министерства истины».

Двойственность и раздвоенность — налет готики в моем романе — изначально проявились из-за самой природы работы на радио. Для российского слушателя, особенно в эпоху железного занавеса, мы существовали лишь в эфире, бестелесно. Это было эфирное существование. В то время как тело было приковано к лондонскому микрофону, наш голос — наша душа — витала на радиоволнах. В самом слове «иновещание» — вещание в иной мир — есть нечто от спиритуалистических сеансов, потустороннее, готическое. Иногда мне казалось, что эхо наших голосов, как тени наших душ, постепенно накапливается по углам студий в подвалах Би-би-си. Обрывки голосов слышались из-за закрытых студийных дверей. Недаром Буш-хаус назвали домом с привидениями. House звучит по-русски почти как «хаос». В лабиринте коридоров Буш-хауса можно было легко потеряться,

не отыскав, какой из бесконечных входов и выходов ведет наружу, а не в еще один лабиринт переходов с огромным количеством дверей. Некоторые двери были двойные, некоторые — вертящиеся, можно было и покалечиться. Некоторые студии с двойными дверьми по своей изолированности напоминали тюремные камеры — с голосами работников корпорации, замученных начальством, как острили на Би-би-си. Более того, сотрудники Би-би-си носили в карманах острые бритвы: ими редактировались пленки магнитофонных записей. И хотя отношения между коллегами бывали напряженными, никто в истории Буш-хаоса не перерезал горло своему идеологическому врагу. Смерть пришла извне.

Соседом Русской службы по коридору пятого этажа была Болгарская служба. Легендарным автором болгар был Георгий (Джорджи) Марков. Во всех его радиоскетчах и фельетонах непременно можно было услышать издевательские сатирические пассажи о болгарском руководителе Тодоре Живкове. 7 сентября 1978 года на мосту Ватерлоо в двух шагах от Би-би-си, на автобусной остановке, Джорджи Марков столкнулся с незнакомцем, который задел его, вроде бы случайно, зонтиком. Марков почувствовал укол. Незнакомец извинился и уехал с зонтиком в автобусе. Марков стал испытывать серьезное недомогание через пару часов, ночью его отвезли в больницу и через четверо суток он скончался. Посмертное вскрытие обнаружило в теле миниатюрнейшую капсулу с ядом. Пневматический механизм шпионского зонтика выстреливал капсулу, и капсула выпускала под кожу яд рицин. Производство этого механизма и капсулы требовало изощренной филигранной техники. Миниатюрная капсула была размером с блоху умельца Левши, патент на которую приписывали советским органам, обеспечившим техническую поддержку братьям-болгарам. Лесковский Левша подковал английскую блоху, и она перестала танцевать. Какой-то российский умелец сумел наполнить миллиметровую капсулу смертельным ядом и Джорджи Марков перестал танцевать в английском эфире. Стоит отметить, что убийство это было актом личной мести Тодора Живкова за оскорбления в эфире и было совершено в день его рождения. Это было «подарочное» убийство. В день рождения получает подарочный зонтик и мой герой.

Холодная война была все еще на стадии ледникового периода. В этой дипломатической мерзлоте враждебное слово было приравнено к штыку, литература и искусство стали частью арсенала идеологических диверсий. Книги и альбомы провозились в Россию как бомбы замедленного действия. Это была война идеологий и на культурный фронт отпускались огромные деньги в виде дотаций, грантов от частных меценатов, международных фондов, академических институтов и политических организаций, включая — негласно и окольно — разведку и органы пропаганды. Эти деньги шли на издание русских журналов, книг и работу русскоязычных радиостанций. Каждый редактор этих изданий осознавал себя как глашатай российской интеллигенции, народа, всей России и требовал от своих сторонников безусловной лояльности и беспрекословной солидарности. Сторонники одного еженедельника считали читателей другого не только личными врагами, но и врагами России — своей версии России. Этих Россий оказывалось больше, чем всех мыслимых финансовых источников их субсидирования, и поэтому эти России воевали друг с другом, друга друга при этом игнорируя, делая вид, что другие не существуют. Личные друзья, оказавшись в разных идеологических лагерях, переставали здороваться, подавать друг другу руку. Этот идеологический конфликт не мог не проявиться в пародийной форме у меня в романе, перенаселенном, как коммунальная квартира, персонажами разных классов, происхождений и темпераментов. Среди сотрудников Би-би-си были и невозвращенцы, а были и те, кто все годы ходил на приемы в советское посольство, бывшие диссиденты и бывшие официальные корреспонденты советской прессы.

Лондон, в отличие от Нью-Йорка, Парижа или Тель-Авива, не был тогда центром российской эмиграции. В Лондоне в семидесятые годы, когда я сюда приехал, русскую речь можно было услышать — в отличие от нынешнего Лондона — только в коридорах Русской службы Би-би-си или в небольшом кругу личных друзей. Никакой эмигрантской прессы, периодических изданий, газет и журналов — как в Париже, Тель-Авиве или Нью-Йорке — в Лондоне не было. Тут и там были отдельные энтузиасты русской культуры — например, Борис Миллер, представитель эмигрантской организации НТС в Лондоне; он распространял книги на русском языке. Единственным центром «белой» эмиграции был «Пушкинский дом». Сейчас это трехэтажный особняк в Блумсбери с огромной международной программой культурных мероприятий. В семидесятые годы это был не центр даже, а старческий приют в районе Notting Hill, где доживали свой век пенсионеры из белоэмигрантов. Там устраивались очень тихие вечера у зеленой лампы. Туда приходили милые и знающие люди, но это был крайне ограниченный круг тех, кто был одержим в юности Советским Союзом, Россией. И конечно же, университетские слависты. Целое поколение либеральной британской интеллигенции воспитывалось на идеях просвещенного социализма. С годами они отвергли Сталина, но продолжали уважать Ленина, потом разочаровались в Ленине, но не разочаровались в Троцком. Были и энтузиасты России из тех, кто, уйдя из политики, увлекся православной религией — вроде одного из персонажей моего романа с пародийным именем Марк Сэнгельс — того самого, что путает слово щи со словом вши. В таком «Пушкинском доме», как я себе представляю, могла бы обитать машинистка Русской службы Циля Хароновна Бляфер из моего романа. Это ее на лондонской улице напугал Наратор, переодетый во время киносъемок в революционного матроса. И именно она стала муссировать конспиративную идею о том, что за угрозой увольнения Наратора из Иновещания скрывается рука Москвы. Эта она, в пылу спора с доктором Лидиным, договаривается до того, что Наратор — это следующая, после Георгия Маркова, жертва отравленного зонтика.

Я сам лично был свидетелем того, как в определенной атмосфере общения любой безобидный, но неуместный жест, бестактность, случайная ошибка или личное пристрастие начинают интерпретировать с глобальной государственной точки зрения чуть ли не как заговор идеологического врага. Людям нужны травмы, и чувство вины, и жажда подвига, чтобы подняться над ежедневной рутиной выживания. Личные споры становятся идеологической схваткой у меня в романе между заклятыми друзьями и бывшими любовниками — белоэмигранткой Цилей Харовной Бляфер и философом-космополитом, доктором Иерархом Лидиным. Это не совсем фикция. Скорее, пародия на документальные эпизоды нашей лондонской жизни. В некоторых пассажах почти вербально воспроизведены личные споры на общественную тему между искусствоведом Игорем Наумовичем Голомштоком и буддологом Александром Моисеевичем Пятигорским — моими старшими друзьями и соседями по Лондону, когда политические активисты российской эмиграции разделились, как всегда, на два фронта; в ту эпоху — на лагерь тех, кто солидаризировался с Солженицыным и журналом «Континент», и тех, кто объединялся вокруг Синявского и журнала «Синтаксис». (Имя Александра Пятигорского напрямую упоминается, кстати, в одном из монологов Иерарха Лидина у меня в романе.)

Поделиться с друзьями: