Русская жизнь. Страхи (сентябрь 2008)
Шрифт:
«Если… то», - и ведь простейшая ситуация!
Коготок еще не увяз, а птичка уже пропадает, позор.
А. боится, но ищет зазор в этом сером бетоне обстоятельств, и ей наконец рекомендуют хорошего врача, друга дружеской семьи, - не бессребреника, но и не жлоба.
Они встречаются дважды.
Просмотрев анализы, врач орет: где ты была раньше?
– Я боялась, - говорит она.
– Кого? Чего?
– Всего, - говорит она.
Как объяснить? Он светский человек, умеренный твидовый плейбой, ходит в джазовый клуб, в пятьдесят лет в какой-то раз стал отцом. Виски седые - и она вдруг со смущением замечает, что крашеные, элегантная крашеная седина. Она научный сотрудник - и с доктором они в одной социальной страте; есть иллюзия общего языка, интеллектуального, можно сказать, понимания.
– Ну а помереть-то не боялась?
– спрашивает врач ворчливо (неформальность визита допускает такой тон).
– А помереть не боялась, - честно отвечает она
И в самом деле.
Прощаясь, она размеренно думает о предстоящей эпопее лечения: нужно продавать дачу, искать риэлтора.
Но при слове «риэлтор» она спотыкается на ступеньках, ее снова охватывает «содрогание, рождающееся в сферах сознания, напуганного жуткими призраками, вызывавшими внезапные приступы липкого, леденящего страха», как писал Хейзинга по другому поводу в «Осени Средневековья».
Нормальный социальный испуг.
II.
Б. морщится; он осуждает А., он говорит, что это предрассудок и А. попросту «трусит жить». Б. вырос в жизнерадостной, витальной семье, обложенной, как диван подушками, всевозможным саппортом - от поликлиники до ЖЭКа, и унаследовал этот капитал. «Отношения»!
– что может быть теплее старинных горизонтальных связей, плюшевой династической милоты? Домашний педиатр Софья Моисеевна давно в лучшем из миров, но ее племянница Раечка - превосходный ухогорлонос, мы ездим к ней в Бибирево и не намолимся; дети наши поступят в вуз, где работает дочка профессора Яковлева, а дальше видно будет. Б. не понимает А. в еще большей степени, чем доктор, который видел всяких. Работать надо, говорит он, собирать отношения по кирпичику, не замыкаться в своем узком мещанском мирке.
Б.
– носитель конструктивного гражданского поведения, у него все схвачено. Да и как не схватить? Над обывателем нависает, будто цыганка с площади, пахучая реальность, трясет юбками, нашептывает: подстели соломку, позолоти ручку, подсуетись!
– задружись с ментом, ублажи училку, прикорми сантехника. Любезность и контактность - орудие бедняка.
А не хочу, по первости отвечает горделивый лох, не хочу тратить время и душевные силы, я хочу по правилам. Я, говорит дурак, хочу, чтобы с квитанцией. Я, говорит, вступаю с ним в клиентские отношения - с врачом, с ментом, с учителем. Реальность, проглотив развеселое «бугага», осторожно переходит на другой язык: опомнись, это же труд жизни, обустройство среды обитания, надо простраивать существование (строить любовь, как выражается Дом-2), иначе… Иначе - что?
– переспрашивает дурак и добавляет совсем жалобно: я, между прочим, плачу налоги. Реальность покатывается со смеху и посылает на голову гордеца всего-то-навсего прорыв трубы - или полуночного, отчаянно скучающего мента в метрополитене. И тихо хихикает из-за колонны.
А.
– та самая дура и лохушка, а Б.
– умный и умеет жить, и Фенечка, и Ленечка у него в шоколаде. Он еще не знает, что они с А. в одной лодке, хотя и гребут в разные стороны. Пусть А. боялась бояться, а хозяйственный Б. много лет поливал свою клумбу «в частном порядочке» и снимал плоды: очередь, консультацию, члена приемной комиссии, сановного гаишника с секретным мобильным. Он, можно сказать, только и занимался поддержкой и обслуживанием обслуживающей среды, будто герой «Прохиндиады» - живчик, активист коммуникаций, гений натуральных обменов.
Но в прекрасный летний вечер в Фенечкину «Шкоду» въедет девушка на «Лексусе», и по протоколу окажется, что Фенечка, на дух не переносящая даже красного вина, была свински пьяна и злонамеренно вылетела на встречную с правого ряда. Свидетели исчезнут, появятся свежие, с честными волевыми подбородками. Дядюшка, выслушав лексусное фамилие, скажет: и думать не моги, - и раз навсегда повесит трубку. Фенечка встанет через год, ей великодушно простят ущерб.
Так Б. поймет, что и его, и А. бил одинаковый ужас. Просто они с А. по-разному его заговаривали.
III.
Массовая
боязнь социальных институций базируется на двух наблюдениях. Первое: «они» не работают без поддержки сверху или работают очень плохо. Второе: они остаются безнаказанными и, как правило, их невозможно - или, опять-таки, очень сложно - призвать к ответственности за вред, нанесенный бездействием либо непрофессионализмом. Разумеется, есть тьма контрпримеров справедливости, но все они какие-то частные, локальные и происходят не с нами, - мы же пребываем в советском административном средневековье, в обществе телефонного права. (Отечественная правозащита здесь не в помощь - она борется с государственным насилием, в то время как граждане по большей части страдают не от силы государства, но от его функциональной слабости.)Мы живем в социальной инверсии: наибольшее опасение у граждан вызывают те инстанции, которые должны их защищать. Армия, милиция, собес, префектура, налоговая инспекция, санэпидстанция, больница, далее везде. Вольно рассуждать о тотальной коррумпированности, но феномен административных восторгов чаще является творческим порывом, нежели пошлым сребролюбием, - либо в основе его лежит обыкновенное должностное величие (особо свойственное, например, санитаркам и вахтерам).
Страх начинается с отвращения к системе, с легких обид и ранений. Кто придумал, что для получения бесплатной пачки памперсов для ребенка-инвалида надо отстоять четыре очереди в разных концах города? Почему для того, чтобы растаможить пришедшую из-за границы посылку с книгами, надо съездить в три конца Москвы? Почему за справкой, что ты в 1992 году не участвовал в приватизации квартиры в Североуральске, надо лично ехать из Петербурга в Североуральск?
Но через недолгое время, по мере частоты контактов, отвращение станет устойчивой фобией.
IV.
В прошлом году ВЦИОМ опубликовал результаты большого опроса: «Чего вы боитесь?» Лидирующими оказались две позиции - страх потерять близких (28 процентов опрошенных) и страх войны (18 %). Во втором пункте мы вполне себе в европейском контексте - «цивилизованный мир» предпочитает страхи глобальные (война, терроризм, экологическая катастрофа), в первом проявили самобытность: главными в России остаются страхи социальной природы. Неумолчная тревога за жизнь близких, может быть, лучше всего характеризует чувство общей хрупкости существования, - но отечественные реалии переводят этот страх из экзистенциального регистра в социальный. Тревожиться за близких свойственно всем, однако именно в России этот страх становится самодовлеющим: мы никогда не уверены в их (и в своей, но с собой-то можно договориться) безопасности.
Целый букет кричащих общественных неблагополучий распахивается в этом страхе. Человек боится потерять близких, потому что ощущает реальность и близость факторов, эту потерю приближающих: уличного насилия, пьяных водителей, нерадивых врачей, темных подъездов, милиции и армии, дурных компаний, пьянства и наркомании, убийственного (убивающего) хамства, недостатка денег на дорогостоящее лечение, далее везде, - и потому что нет такой силы, которая могла бы защитить нас и наших близких от этих опасностей, и нет такой башни, в которую их можно было бы спрятать от такого мира.
И поэтому мы более всего боимся за стариков и детей: в России именно самые слабые защищены хуже прочих, они всегда под прицелом катастрофы. Страх за близких глубоко рационален, он не нуждается в игре воспаленного воображения и ежедневно подпитывается обыденностью. Бояться - это прагматично. Не бояться - легкомысленно.
Есть и поколенческие коррективы. Нищеты и голода в упоминавшемся опросе опасаются 8 процентов опрошенных, - и в разговорах, например, с ровесниками моих родителей (30-е-40-е годы рождения) отчетливо декларируется спокойный, взвешенный, иногда самоироничный катастрофизм. Они опасаются унизительных состояний в их предельном выражении: не бедности, но нищеты, не нужды, но голода (буквально острого голода, так хорошо знакомого многим военным детям), не тесноты, но бездомности, не ухудшения жизни, но общего падения ее на какой-то совсем уж минусовый уровень; никто не чувствует себя застрахованным от беспомощности.