Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русские Вопросы 1997-2005 (Программа радио Свобода)
Шрифт:

Антропогония по Платонову

Исполнилось сто лет со дня рождения величайшего русского писателя двадцатого века Андрея Платонова. Первостепенное значение Платонова определяется хотя бы тем, что он дал художественное выражение самой крупной теме русского двадцатого века - опыту коммунизма. В творениях Платонова коммунизм предстал метафизической темой. Никакой политики, политической оценки коммунизма у Платонова не ищите, ее там нет. Поэтому Платонова ни в коем случае нельзя назвать писателем антисоветским, хотя главные его вещи "Чевенгур" и "Котлован" был запрещены при коммунистах, да и многие другие, будучи напечатанными, подвергались суровой, разносной, как тогда говорили, критике. Трагический опыт коммунизма, им описанный, вызывает скорее сочувствие у Платонова. Он сам оттуда - из коммунизма, ни в коем случае не сторонний ему человек, и уж во всяком случае не сатирик. Трагедия не может быть сатирой. Коммунизм

со всей его человеко- и природоубийственной практикой дан у Платонова как момент человеческой судьбы, дан в процессе становления самого человека, в антропогоническом процессе. Когда-то Бердяев писал о творчестве Достоевского как антропологическом откровении: Достоевский открыл человека, личность в русской роевой, народной, коллективной жизни, - того человека, которого не было, скажем, у Толстого. Это характеристику можно развернуть на Платонова, с тем отличием, однако, что человек у него появляется, выявляется, выделяется из глубин не национально-исторической, а космической жизни. Лучшая графическая заставка к Платонову - "Сотворение человека" Микельанжелло.

Подлинная тема Платонова - не политика революции, со всеми ее индустриализациями и коллективизациями, а ее космология. Платонов увидел то, что понимали более или менее только некоторые философы: что тема всякой настоящей революции - не общественное, а космическое переустройство. Из русских писателей до Платонова понимал это Блок (в статьях своих, а не стихах) и, пожалуй, Маяковский. Должны быть изменены космические основания бытия для того, чтобы человек почувствовал себя удовлетворенным. Счастью и, так сказать, обустройству человека мешают не законы общества, а законы космоса, проклятие самого бытия, самого творения.

Вот как писал об этом русский философ С.Л.Франк в работе "Ересь утопизма":

"Подлинный и последний источник утопизма есть ... мысль, что мировое зло и страдание определены ... неправильным устройством самого мира. К этому присоединяется другая мысль: человеческой воле, руководимой стремлением к абсолютной правде, дана возможность коренного переустройства мира - сотворения нового, осмысленного и праведного мира взамен старого, неудачного и неправедного... Это есть восстание человеческой нравственной воли против творца мира и против самого мира как его творения... утопизм часто сам открыто признает себя мечтой о космическом преображении, как, например, в утопических фантазиях Фурье или в знаменитой формуле Маркса о "скачке из царства необходимости в царство свободы", указующей, что наступление социализма мыслится именно как совершенно новый эон вселенского бытия. В туманной форме утопизм содержит веру, что преобразование социального устройства как-то должно обеспечить подлинное спасение, то есть конец трагической подвластности человека слепым силам природы и наступление нового неомраченно-блаженного бытия".

В русской философии эту тему с небывалой смелостью развил Николай Федоров, учивший, что предельным заданием человечества должно быть ни более ни менее как воскрешение мертвых, то есть тотальная переделка законов природы, так сказать, обращение природы вспять. Известно, что Платонов был большим поклонником Федорова; да и не поклонником - слишком слабое слово, - а благоговейным учеником. И большевицкая революция не то что не устраивала Платонова, не то что он противником ее был, - но она была для него мелкой, не осознающей космических масштабов, по которым нужно мерить всякую подлинную революцию.

В повести Платонова "Сокровенный человек" об этом говорится так (слушайте несравненный платоновский язык):

"Историческое время и злые силы свирепого мирового вещества совместно трепали и морили людей, а они, поев и отоспавшись, снова жили, розовели и верили в свое особое дело. Погибшие, посредством скорбной памяти, тоже подгоняли живых, чтобы оправдать свою гибель и зря не преть прахом.

Пухов глядел на встречные лощины, слушал звон поездного состава и воображал убитых - красных и белых, которые сейчас перерабатываются почвой в удобрительную тучность.

Он находил необходимым научное воскрешение мертвых, чтобы ничто напрасно не пропало и осуществилась кровная справедливость.

Когда умерла его жена - преждевременно, от голода, запущенных болезней и в безвестности, - Пухова сразу прижгла эта мрачная неправда и противозаконность события. Он тогда же почуял, куда и на какой конец света идут все революции и все людское беспокойство. Но знакомые коммунисты, прослушав мудрость Пухова, злостно улыбались и говорили:

– У тебя дюже масштаб велик, Пухов; наше дело мельче, но серьезней.

– Я вас не виню, - отвечал Пухов, - в шагу человека один аршин, больше не шагнешь..."

Пухов - один из предшественников платоновских чевенгурцев, носитель этого утопического сознания, то есть фигура более

или менее фантастическая, но наделенная в то же время легко узнаваемыми чертами вполне традиционного русского литературного героя: нечто среднее между лесковскими Левшой и Очарованным странником. В общем архетипическая для русской литературы фигура - и в то же время дальнейшее ее развитие, развертывание ее в истории. Читая Платонова, думая о его героях, понимаешь, зримо видишь перспективу самой русской классики, больше того - мифической фигуры русского народа-богоносца. Русский человек оказывается утопистом, гностиком. Меньше всего он мастеровой-умелец - даже будучи мастеровым умельцем. Левшу нельзя считать прозаически надежным человеком - например, резервом технического прогресса: он непременно что-нибудь неподобное нафантазирует. Не следует им любоваться и умиляться. В сущности, это опасный тип. У Виктора Шкловского есть интересное наблюдение над тем же Левшой: подкованная им блоха перестала танцевать. Чудеса тонкого мастерства привели к негативному результату. В нем больше бродяги, чем работника. Он юродивый. И конечно же, он поэт.

Буквальная поэтическая параллель платоновским героям, самому Платонову - это Заболоцкий его "звериного" цикла, поэм "Безумный волк", "Торжество земледелия", "Деревья". Звери у Заболоцкого очеловечиваются, приобретают сознание и начинают работать на социализм. "Корова в формулах и лентах Пекла пирог из элементов, И перед нею в банке рос Большой химический овес. И озаренная корова, Сжимая руки на груди, Стояла так, на все готова, Дабы к сознанию идти". Или: "Горит как смерч звериная наука, Волк есть пирог и пишет интеграл, Волк гвозди бьет, и мир дрожит от стука, И уж закончен техники квартал". Это все та же гностическая утопия о преображении космических основ бытия. И учителя у Заболоцкого и Платонова были сходные: у первого Циолковский, у второго Федоров - при том, что сам Циолковский был учеником Федорова и выдумал свои ракеты, им инспирированный: они долженствовали унести на звезды тела воскрешенных людей, которым на Земле, предполагалось, станет тесновато.

Тема творчества Платонова - реализация гностической установки на тотальное переустройство бытия и последствия этой реализации. "Чевенгур" - ни что иное как художественная иллюстрация слов С.Л.Франка из той же статьи "Ересь утопизма":

"Замысел этот не только фактически неосуществим, так как он разбивается о непреодолимое упорство мира, в котором обнаруживается его сверхчеловеческое происхождение. Превращаясь на пути своего практического осуществления в безнадежную, никогда не завершимую задачу разрушения мира, он фактически вырождается в процесс калечения, уродования естественных условий человеческой жизни. Задуманный для осуществления абсолютной божьей правды на земле, утопизм в процессе своего осуществления превращается в дело убийства - в переносном и прямом смысле слова - живого, конкретного, реального человека, в уничтожение самой жизни и, тем самым, всякой возможности ее морального совершенствования".

Что же делает платоновского мастерового человека носителем человеко- и природоубийственных импульсов? И здесь Платонов находит некую гениальную метафору: мизогиния, женоненавистничество выступает у него носителем этих импульсов, этой тотально нигилистической установки. Чевенгур - это коммунистический город потому, что в нем нет женщин. Женщина у Платонова "буржуазна", как сама природа. Женщина синонимична "имуществу", тогда как лозунг Чевенгура - "товарищество", чисто мужское братство. Один из чевенгурцев говорит:

"Лучше будет разрушить весь благоустроенный мир, но зато приобрести в голом порядке друг друга".

А вот развернутая формула того же мироотношения:

"Чепурный и сам не мог понять дальше, в чем состоит вредность женщины для первоначального социализма, раз женщина будет бедной и товарищем. Он только знал вообще, что всегда бывала в прошлой жизни любовь к женщине и размножение от нее, но это было чужое и природное дело, а не людское и коммунистическое; для людской чевенгурской жизни женщина приемлема в более сухом и человеческом виде, а не в полной красоте, которая не составляет части коммунизма, потому что красота женской природы была и при капитализме, как были при нем и горы, и звезды, и прочие нечеловеческие события. Из таких предчувствией Чепурный готов был приветствовать в Чевенгуре всякую женщину, лицо которой омрачено грустью бедности и старостью труда, - тогда эта женщина пригодна лишь для товарищества и не составляет разницы внутри угнетенной массы, а, стало быть, не привлекает разлагающей любознательности одиноких большевиков. Чепурный признавал пока что только классовую ласку, отнюдь не женскую; классовую же ласку Чепурный чувствовал, как близкое увлечение пролетарским однородным человеком, - тогда как буржуя и женские признаки женщины создала природа, помимо сил пролетария и большевика".

Поделиться с друзьями: