С котомкой
Шрифт:
В избу входит пастух, старый солдат, небритый, и рот провалился:
– А, полковник!..
– восклицает хозяин.
– Садись, садись. Это полковник наш, коровий командир. Пей-ешь без стесненья. Такой же человек.
Полковник внес с собой запах навоза и сивухи, красные глазки его еле глядели на божий свет.
– Чего хочешь, полковник: пива или самогону?
– Сначала самогону хвачу, - прохрипел тот и рыгнул.
– Брюхо рычет - пива хочет, - сказал старик, и перекусил свежепросольный огурец, - Пастухам жизнь ныне лучше, чем попу: целый возище хлеба домой увезет, яиц, масла. А осенью баранов резать будут - баранины дадут.
– А, завидуешь - давай в менки играть, -
По улице девушки, весело пересмеиваясь, несли икону, фонарь и запрестольный крест, за ними култыхали старухи. Какой-то пьяный подлез на карачках под образ, девушки прыснули. Мальчишка поддел ногой его шапку, тот, не успев перекрестить испачканное рыло, заорал, заругался матерно.
Пришел Санька, сын Филиппа Петровича, в новом пиджачном костюме, и привел с собой человек пять сверстников. Те осмотрели меня со всех сторон, ушли.
– Это Санька мой их оповестил, узнал, что вы книжки сочиняете. Вот, любопытствуют, - сказал мне хозяин.
– Санька, так?
– Так, - ответил тот, а сам улыбается и все ластится ко мне. Он переходит во вторую ступень, любит читать, но книг здесь достать негде, мечтает о том, как будет в Петербурге "обучаться на инженера".
– А крестьянство?
– спрашиваю я.
– Буду пахать и инженерить. Построю мельницу. Электричество проведу.
В сенцах топот, словно кони ворвались. Это к девице, в ту половину, гости. Вскоре вошла и она, раздраженная, щеки горят:
– Бесстыжий какой этот Прошка Мореход, опять парней привел.
– Самовар, что ли?
– спросила мать.
– Очень надо им брюхо-то полоскать. Давай скорей пирогов да хлеба. А селедки-то где?
– Ужо я студня положу. Пес-то их носит, прижрали все. С раннего утра. Да и завтра-то целый день. Обжоры окаянные...
– ворчит старуха.
* * *
Вскоре затряслась изба и задребезжала посуда; начался пляс. Пошли смотреть. Гармошка визжит и тяфкает, как сто собак. На маленьком пространстве горницы пляшут восемь пар: и кадриль, и вальс, и тустеп, невообразимая толчея и суматоха. Прошка Мореход выделывает такие штуки, что хоть на открытую сцену в "Аквариум". Сухой, черномазый, возле уха бачки, брюки-клеш, и у пояса офицерский кортик. Он занимает в уездном городе большую должность, приехал на праздник домой, подвыпил и снизошел до веселой гульбы. Но он все время на высоте положения: жесты и позы его пышут необычайным благородством, с уст летит бесконечное: "извиняюсь... извиняюсь... Ах, мерси". В вихре вальса какая-то рослая девица двинула его лошадиным задом, 1000 он торнулся головой в брюхо пастуха и воскликнул под общий хохот:
– Извиняюсь, извиняюсь...
Вот ударил ладонь в ладонь, крикнул:
– Дамы! Гранрон!.. Круг, круг, круг... Нетанцующих прошу к стенке... Дамы!
Девушки в замешательстве совались, путались:
– Танька, куда ты?.. Олечка, сюда!
– Кавалеры скрозь дам! Сирвупле... Дамы скрозь кавалеров! Сирвупле...
Он дробно перекручивал ногами, брючины, как юбки, хлестали одна другую, взлетала вверх то правая, то левая рука, и каблуки в пол, как в барабан. Изомлел, устал, да и все дышали жарко - в горнице, как в бане, он протискивался сквозь густую толпу зевак, заполонившую все сенцы, и, помахивая в лицо надушенным платком, говорил своей свите:
– Мы, интеллигенты, в городе развлекаемся в танцах таким манером: во-первых, - на эстраде духовой оркестр... Потом...
А в другой половине, под рев гармошки, батюшка служил молебен, отчетливо и не торопясь. Подвыпивший дьячок, привалившись плечом к окну, рявкал благим матом, и уж не мог креститься. Набирался народ, старики и молодежь. Пастух рыгнул оглушительно и перекрестился.
Старик сгреб его сзади за опояску и выбросил за дверь. На столе - вода и ржаной каравай. Священник освятил хлеб и воду. Стали подходить к кресту.– А там веселятся?
– спросил он.
– Ну, ничего, ничего, дело не злое. Молодежь. Ничего... Лишь бы не ссорились.
– Батюшка, отец Кузьма, - сказал хозяин.
– Не смею утруждать вас водочкой, знаю, что не употребляете... Чайку.
– Тороплюсь, Филипп Петрович, тороплюсь... Ах, вы из Петербурга? обратился он к нам.
– Ну, как там живая церковь? И что это за живая церковь? Ее принципы, каноны? Ересь, наверно. И что ж вы не защищали свою матерь, старую апостольскую церковь Христову?
– Я никаких церквей не признаю, батюшка, - сказал агроном.
– Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне церкви живет. Но во что-то-нибудь вы веруете?
– Верую. Даже хотел побеседовать с вами.
– Ах, очень рад... Как же это... Ну, вот что... Вечерком, перед от'ездом, я буду у Кузнецова... Вот там.
Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:
– Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия - два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
Праздник продолжается.
– Пирушка.
– Местная знать.
– Религиозное прение. Прокатный пункт.
– Питерский педагог.
– "Это правительству надо твердо помнить".
– Свистун.
Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно - нагнется, не вставая, и - за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же:
– Да ты пей... Самогонки много... Сорок две бутылки сготовлено. Кушайте.
Только выпил - опять готово:
– Кушайте.
Выпил и не успел усов обтереть - к самому рту:
– Кушайте... Не огорчайте.
Тогда мы с агрономом решительно отодвинули стакашки.
Пьяный гость оторвал от стола голову. Хозяйская угостительная рука не дремлет:
– Пей, кум... Пожалуйте.
Бородатый кум бессильно разевает рот, Андрей ловко опрокидывает ему в рот стаканчик. Кум проглотил, открыл глаза и на смерть закашлялся:
– Сы... сы... сы-ыт...
А гости уходят, приходят новые, еле можаху, и как стеклышко, пьют, уходят, приходят, ползут от стола на карачках.
– Братейник, скажи, чтоб пива!
– Эй, хозяйки! Кто там... Пива-а!
Вот кампания молодежи: три барышни и три кавалера - нельзя иначе назвать прямо из столицы. Кто такие? Приезжие? Нет, с хуторов, свои же, богатые 1000 хуторяне. Молодежь, мужчины, конечно, пьет самогонку восхитительно и закусывает пивом. Заинтересовала меня барышня, рыжеватенькая и модница, в белом кружевном платье, заметьте: в белом. Золотые часики, брошки, браслеты, серьги. Горит и трясется все. Сколько-то пудов муки, крупы и масла уплыло за них в город? Вот она упорхнула и вскоре явилась в голубом, мастерски сшитом платье. А ночью, когда я вновь забрел сюда, она гадала с подругами на картах, в черном шерстяном платье. Она ли? Она. Узнаю от старших: ищет жениха, показывает наряды.