С улыбкой трупа
Шрифт:
Бараш шагнул еще ближе и прямо в затылок капюшона всадил последнюю, контрольную пулю – чтобы и не смог что-нибудь разболтать сквозь агонию. Бараш уже отлично усвоил, что люди порой умирают очень долго и мучительно. Едва ли в его предсмертном бреду окажется что-то полезное для следствия, но просто не хотелось, чтобы уважаемый им объект сильно мучился.
Швырнул ствол в мусорную кучу и спокойно зашагал прочь, где в щели между домами виднелись проспект и кусочек автобусной остановки.
Ствол, конечно, неплох, но совсем не хотелось, чтобы карман пропах порохом. И улика лишняя, и нюхать неприятно.
***
Черский сразу опознал выстрелы, непривычно гулкие
Он предчувствовал то, что увидел. И в то же время до боли хотел оказаться неправым. Ну не может же человек так точно угадывать! Ну не может же быть дело всем исключительно до него! Куча людей вокруг…
Но он, увы, угадал.
Нэнэ – в его куртке, почти его роста и в своих любимых унисексовых джинсах – лежала ничком на кучи мусора. И само ее тело было теперь не больше чем мусором. Он сразу это понял, даже с такого расстояния, хотя толком не мог разглядеть даже вытекавшую из-под нее черную лужу крови.
Вот оно и закончилось.
Закончилось так, как он и думал, и намного быстрее, чем он думал.
Какой-то человек удалялся прочь через пустой двор. Черский даже не смотрел ему вслед. Этот человек мог быть просто посторонним. А даже если и не был – что тут разглядишь с такого расстояния?
И что он ему сделает, даже если догонит?..
Итак, Нэнэ мертва. Тех, кто это сделал, скорее всего, не найдут. А даже если и найдут – это все равно не изменит.
И с ней мертво все, что она сделала для него, все, чем она была в его жизни. И теперь непонятно, как вообще жить дальше эту проклятущую жизнь.
Как говорят евреи, «чтобы я тогда был таким умным, как моя жена потом!».
Он открыл окно, как будто это что-то решало. И увидел то же самое тело на мусорной куче и под дождем. Только чуть более отчетливо, больше не за стеклом.
Черский глубоко вдохнул, пытаясь напитать себя хотя бы воздухом. Но в ноздри ударила адская, тошнотворная вонь.
Это ветер потянул с полей аэрации.
2. Без чувств
Несколько дней Черский ходил, как под анестезией.
Пережить ее смерть оказалось сложнее, чем вернуться с войны.
Ему случалось, конечно, терять однополчан и даже друзей. В Афганистане это происходило с тошнотворной неизбежностью. Очередная стычка, очередная дурацкая перестрелка – а потом узнаешь, что убит кто-то, кого ты пускай мельком, но приметил.
И, что особенно тошнотворно, никакой закономерности в этом не находилось. Умные и глупые, умелые и неумелые, интересные и просто мудаки – пуля находила их совершенно случайно, без любой закономерности. Словно кто-то тыкал в тело иголкой – вроде бы не смертельно, но очень больно.
А внутри головы висела, густая и едкая, как стена табачного дыма, мысль о том, что раз это случилось с ними – то рано или поздно случится и с тобой, таким замечательным. И ты тоже разбросаешь свою жизнь по жадному песку Афганистана.
Дураки тоже погибали стабильно, но своим, дурацким способом – обычно это случалось на привалах, по причине идиотских выходок. Вроде попытки потрогать местную ползучую живность или постучать камнем по сигнальному патрону.
Позже, уже после войны, Черский читал в газете, в которой сам же и работал, что ужасная советская власть положила в Афганистане целых 15 тысяч человек. Даже не верилось, что так мало. По меркам даже Великой Отечественной, это сущая ерунда, одна неделя «боев местного значения с незначительными изменениями по линии фронта».
Хотя,
скорее всего, он не понимал до конца, дислоцированный в столичном и модном Кабуле, насколько мало на самом деле они контролируют – фактически это были только Кабул, Мазари-Шариф, другие крупнейшие города (некоторые целиком, некоторые, как тот же Кандагар, только по центру) и еще неправильный прямоугольник шоссе, который их соединял.К тому же на многие операции посылали местную армию. Сколько положили местных – уже и не посчитаешь. Вполне обычным было, что один служит у наших, а его двоюродный брат у душманов – и если случайно пересекались на базаре в каком-нибудь Кандагаре, эти бородачи тут же начинали хвастаться один перед другим оружием и довольствием.
Но раскаленное афганское небо осталось далеко позади. А самая страшная бойня поджидала его в родном городе и в наше сравнительно мирное время.
Хотя какое оно мирное. В одном Питере, говорят, за год отстреливают пять тысяч коммерсантов. По всей России наберется на полноценный Афганистан – но дела до этого печальникам за народные судьбы, конечно же, нет. Эти хорошо устроились, у них крыша иностранная, и они уверены, что в случае чего за них впишется Шестой флот.
…А самая страшная потеря ждала его здесь. Когда дым прошлого рассеялся и он был совершенно уверен, что оставил все позади. Теперь ему было ясно, что все эти мысли о неизбежном расставании были попыткой просто заклясть реальность, сочинить такую фантазию, которая точно не сбудется.
Но реальности не было дела до его магии. Точно так же, как пулям афганских душманов не было дело до умственных способностей тех, чьи тела они рвали на куски. Все сбылось, они расстались – и способом, о котором он даже не думал и ужаснее которого не было.
Нэнэ убита, и тому, кто убивал, не было дела до его мыслей. Прямо по-написанному: «Ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне». И то, что про это есть в Библии, показывает: такое происходило с людьми еще в начале времен и никогда не перестанет.
Да, в Библии про это было. Но даже там не было сказано, как жить после этого дальше. Видимо, тогда этого не знали. Не знали и теперь.
Он плохо помнил, что именно творил. Точно не пил. Возможно, если бы напился, то сорвался бы окончательно. А может быть, это пошло бы на пользу. Экспериментировать он не стал.
Самое удивительное, что скорби он не чувствовал. Он вообще ничего не чувствовал, ему было совершенно все равно, и ничто не имело значения. Кажется, по науке это состояние называется ангедонией. Девушки знают это словечко из альбомчика Янки Дягилевой, которая сама выучила это красивое слово от отца, врача скорой помощи (Черский читал про это в каком-то интервью). Но они, конечно, не понимали, что это значит. Они принимали за ангедонию обычную хандру, или критические дни, или просто подростково-женские загоны.
А Черский очутился в этом состоянии с головой.
Это было тупое, бесконечно тоскливое состояние. Он брел через жизнь, словно через бесконечной длинный, выжженный солнцем пустырь – и самым страшным было знать, что этот пустырь никогда не закончится.
Теперь он понимал самоубийц. Вот так и приходят к ужасному концу, хотя, казалось бы, еще можно тянуть лямку и дальше. Просто и жизнь, и смерть в таком состоянии – одно и то же, ты вроде бы живешь, но и помереть не особенно против. Но не жить – намного проще, чем жить, поэтому от немедленного самоубийства удерживает только то, что тушка человеческая на редкость живуча, и нужно много возни, чтобы прекратить ее существование.