Сады земные и небесные
Шрифт:
Несколько лет назад, когда меня приняли сразу в несколько Международных академий, когда мне прислали из калифорнийского и кембриджского биографических центров толстенные тома энциклопедий «Кто есть кто» с моей биографией, мама моя вдруг сказала: «Ну, что ж. Это тем более ценно, что ты – дочь вдовы и училась на медные деньги».
Светланина же мама была известным в городе дефектологом, директором той самой школы и городским депутатом. Астраханская татарка с редким именем Диляфруз, блондинка с голубыми глазами и белоснежной кожей, певунья с чудесным, немыслимо высоким голосом, трудоголик и хлебосольная хозяйка.
В их доме я прожила несколько лет, как в своей семье. Этому чуду есть объяснение, но это долгий разговор.
Мы были мамины дочки, что скрывать. И успели сказать им спасибо.
Поэзия, литература, театр, поющие загитаренные (как зачумленные гитарой!) друзья, кипящее веселье, и сухое (кислое!) вино. Запретные радости – т. е. запрещенные книги, читаемые по ночам. Легкие влюбленности и никакого телесного жжения. Прекраснодушно и старомодно звучит такое признание в наши, распоясавшиеся в телесном зуде, времена.
Теперь-то жизнь уже почти проживя во множестве своем, и разную, и грешную, со временем с удивлением понимаешь, что юность наша была полна высоких радостей и нисколько не тяготилась своим аскетизмом.
Куда уж оригинальнее. Страшно даже – до того хорошо.
И было бы (по-ханженски) страшно, если бы не имелось продолжения: и многая любовь, и дети (у Светланы – трое сыновей), и прочная семья, случившаяся у нас с поэтом Равилем Бухараевым, теперь уже – навеки…
Не проси у хана мешочек риса. Может он уже выслал тебе навстречу караван с невиданными дарами. Всё будет, всё случится, всё придет.
И перестанет быть однажды…
9. Город гремит
Пока обживалась я в городе этом
старинном,
слезами душа обросла, как свеча
стеарином.
Пока прижилась, угнездилась я
в этой юдоли –
сын вырос. Отчизна распалась
на атомы боли…
Поедем дальше, что ли? А куда ехать-то? Только в Москву, в Москву… Дальше и земли-то нет никакой. Дальше повсюду чудь да вепсы. В столице тогда было сосредоточено все, чего душа желала. Вокруг нее простиралась, до края света, культурная полупустыня.
Но одно дело командировка в ад (праздники, театры, визиты к Левитанскому с пачкой новеньких, хрустящих как банкноты, виршей) и совсем другое дело полная эмиграция туда же (кипящие котлы, раскаленные сковородки и смрадный серный дух).
Москва для человека из провинции хороша только в краткий приезд. Обжить эти огромные, пустырные пространства почти невозможно. Одной жизни мало. Для этого надо родиться не на Лысой, а на Николиной горе, в большом гнезде. А так – пришельца из других краев от тотального одиночества спасет или цеховая принадлежность, или всю жизнь будешь тулиться к своему землячеству, если таковое нажил.
Но я-то, носимая по свету провидением, определявшим путь земной, возомнила, что родом отовсюду: нам целый мир – чужбина, отечество – небесные сады…
И была наказана – поделом: высоко я летела, да около – долго не было никого. Только сквозняки коммунальные, лопухи на Садовом Кольце (памятный мне палисадник) да фиолетовые комья выхлопных газов, падающие из приоткрытой форточки прямо в кроватку с крохотным бледноликим сыночком.
Шел в комнату, попал – в другую, не привыкать. Исполнились мечтанья трех сестер. Только Москва оказалась чумазой и чернокаменной.
Мой сад сгорел от черного мороза:чернеет жутким варевом листвы…И нет с природы никакого спросаВ пределах черно-каменной Москвы.Гремел, круговращался на оси громадный город. Не тот ли, который накликали на мою голову краснодонские мальчишки, когда дразнили меня, пришлую первоклассницу в красном бархатном капоре. Представляю теперь, как, наверное, странно смотрелось мое яркое пальтишко с пелеринкой в нищем шахтерском поселке.
Чуждой казалась местным ребятам младшего школьного возраста, говорящим на донбасском певучем суржике, и моя «не такая», чеканная, московитская речь. Они гнались за мной дикой стаей до самого дома, скандируя хором дразнилки: «Гуси гогочут, город гремит – каждая гадость на „г“ говорит!». Были и похуже: «Гришка, гад, подай гребенку…»
Это была настоящая травля. И мне, семилетней, приходилось отстаивать свое право говорить так, как я считаю правильным и нужным. Это была первая моя битва за Слово. Я дралась до крови. И они – уж что было, то было – порой отступали.
Я приходила в чужой для меня дом в слезах, в поврежденной одежде. Целый год в Краснодоне я была сиротой. Мама, вернувшись вдовой из Игарки, оставила меня на попечение родни, чтобы я не пропустила первый школьный год (да и жить нам с ней было пока что негде), а сама утрясала дела в областном Луганске.
Наняв двух адвокатов, она затеяла судебную тяжбу с игаркской авиагруппой, отстаивая честь моего погибшего отца, добиваясь компенсации и моральной, и денежной. Напомню, ей было всего двадцать пять лет. И она с помощью опытных юристов выиграла дело! В середине пятидесятых! По переписке, на расстоянии! У государства! Мне стали выплачивать большую пенсию – до самого совершеннолетия.
Но сиротский год в Краснодоне показался мне бесконечным.
Мама навещала меня редко. И я уходила от всех в огородные дебри большой и богатой усадьбы. Там, у границы сада, протекал ручей, и над ним росла старая мощная ива. Я и плакала там, и все равно чуяла и обоняла, и впитала в себя навсегда благодать благоуханной дымки горючих донецких степей.
С той поры, как ни гремят вокруг меня города, я говорю только так, как считаю нужным.