Сады земные и небесные
Шрифт:
Были мы с мамой одни в целом свете, но тут и ежу стало бы понятно, что с такой мамой и мордовские лагеря не страшны!
Но, то ли директивы смягчающие пришли из центра по отношению к тем, кто читает запрещенные книги и, мало того, дает их почитать невинным и неразвращенным запретной литературой сокурсникам и коллегам по поэтическому казанскому цеху. Да и сами там пишут всякое-разное, пессимистически заразное! То ли просто проснулись в капитане КГБ, недавнем выпускнике филфака, добрые гены, но случилось непредвиденное и явно запретное.
Однажды следователь как бы нечаянно приподнял кипу бумаг на столе в поисках цитат из доносов и докладных записок в мой, разумеется, адрес. Сделал ли он это нарочно, теперь не узнать, но пока он показушно рылся в бумагах, я отчетливо увидела некоторые узнаваемые подписи под этими кляузами и оговорами! Вот
Это были подписи друзей, сокурсников и даже двух-трех (пусть им икнется) отвергнутых поклонников. Их-то хоть понять было можно.
То, что меня после университета никуда не брали на работу, то, что мне пришлось уехать в Москву и там тоже многие годы работать «за штатом», на вольных хлебах, которые никогда не были и не будут обильными. То, что долго не выходили мои книги, не выпускали за границу (даже в Болгарию, которая считалась едва ли не шестнадцатой республикой!), все это следствие необъяснимого единодушия малознакомых друг с другом людей, порой питавшихся – с моей легкой руки – не только студенческими бутербродами с колбасой, но и запрещенными текстами воспоминаний Надежды Мандельштам, к примеру. То есть пищей, как ни судите, духовной.
И что же было дальше? А дальше было то, что главная доносительница, лучшая подруга, просто-таки писавшая регулярные отчеты о наших поэтических посиделках, во главе которых я (по мнению оперативников) и пребывала (как главный злодей и организатор, а это уже и «статья» покруче), она – покаялась… Объяснила, что ее склонили к сотрудничеству, что угрожали исключением из университета, а она первая в их рабочей семье получает высшее образование. К тому же, у нее старые и больные родители, надышавшиеся за свою жизнь свинцом в типографском полуподвале. Что ей кормить их будет нужно на старости лет, а без диплома – никуда. Что она больше не будет…
Говорю обо всем этом только потому, что я ее простила – еще в те времена, а не сейчас, в безопасном и дальнем благодушии.
Видимо, во мне тогда проснулся дедушка с материнской стороны (как у Короля в «Обыкновенном чуде»). А вот если бы проснулась бабушка с отцовской стороны, то им всем, может быть, и не поздоровилось бы.
То есть пришлось бы мне (под влиянием уже дурной наследственности) написать доносы на самих доносителей! Чего, собственно, следствие и добивалось. Ибо им нужно было сколотить группу
идеологических злоумышленников. А без такой группы дело «О салоне Лидии Григорьевой» распадалось и его пришлось закрыть за неимением веских и нелживых доказательств. Или просто новое поколение сотрудников КГБ, с высшим гуманитарным образованием, пыталось соблюдать видимость законности и презумпции невиновности.Еще меня тогда, как я догадываюсь, спасла явная и, главное, бессмысленная ложь сочинителей доносов. В первый же день следователь, прямо как в кино, предложил мне закурить. Оказалось, что я не только не курю, но и страдаю от пассивного курения. Он был явно удивлен и для верности заглянул в бумаги.
Потом открылся еще один явный обман, потом откровенный оговор с моим невинным алиби в виде отсутствия в городе в момент якобы злостной, публичной антисоветской агитации.
После многих дней «доверительных разговоров» (кричал на меня и топал от злости ногами только полковник Морозов, которого, говорят, боялись и сами сотрудники) следователя все же осенило, что меня по-настоящему в этой, случайно выпавшей мне исторической эпохе, интересует не общественное устройство (царизм, коммунизм, брежневизм), а такая неопасная пустяковина, как изящная словесность в ее чистом виде. Хотя и за нее в древнем мире и языки вырывали, и глаза выкалывали, и на кол сажали. А уж в тридцатые годы двадцатого века…
Но тогда на дворе стояли ранние семидесятые. В моду у властей вошли «мягкие репрессии»: ссылку писателям сменили на высылку, а битье головой о стену в грязной камере – на многочасовые прессинги допросов.
Так что мне тогда крупно повезло. Повезло, что доносители промеж опасной для меня правды (писала, читала, разговаривала) намололи всякого ненужного вранья. Что подруга и друг, как только меня отпустили, тут же покаялись. И что маме моей не пришлось высылать посылки в мордлагерь.
Захотелось помянуть и доброго следователя, практически спасшего меня от репрессивной машины подсказкой (пристегнуть привязные ремни!) – написать объяснительную записку. Дескать, все это, батюшка Государь, от девичьей глупости, от желания писательницей стать читаю я всякие, в том числе и подлежащие изъятию книжки!
Захотелось, пока не поздно, слово молвить в защиту добра, наивного до глупости. И еще помянуть людей, дававших мне кров и ночлег в долгие годы советской неприкаянности и бездомья. Это их золотыми монетами гостеприимства и благожелательности я теперь расплачиваюсь с другими людьми.
Я по-прежнему убеждена, что человек огражден от зла в этом мире тем количеством добра, которое ему сделали другие люди (каждый может вспомнить десятки примеров).
И еще – неприступным частоколом собственных добрых дел.
12. Сага – саду
Мои леса совсем проволгли.
Я вышла в сад, а птицы смолкли,
Осанну не желая спеть!
Как мне пожить еще успеть?
Всякий раз, когда нужно было дать в печатное издание (все-таки печатали) нечто об авторе, то есть, о себе самой, меня охватывала паника. Я бы хотела написать о том, что второй мой дед был стеклодувом. Созданные его дыханием вазы были похожи на невиданные, инопланетные цветы. Но нужны были только сухие факты: где родился, где учился… Важно было, где живешь, а не зачем живешь, к примеру.