Сахарный немец
Шрифт:
– Тебе, Иван Палыч, Сенька два раза звонил,- говорит ему Прохор, выстави бороду из-под шинели,- просил передать, что у него никаких происшествиев нет.
– Жулик,- Иван Палыч сказал. Лег рядом с Пенкиным и тяжело, словно лошадь, вздохнул:
– Спокойного сна Прохор Акимыч!
– Спокойного сна, Иван Палыч!
По блиндажу, слышно сквозь земляной трехаршинный настил, забарабанил град-барабанщик в тугой барабан, засвистал в отдушину ветер, и на оконной дырке на стеклах в зеленом отсвете зарницы, распластавшей крылья в полнеба, повисли дождинки, как слезы на мутных, безумных глазах.
Долго
– Перед бедой что ли,- думает Иван Палыч и на оконную дырку глядит: полыхает в дырке зеленый петух и бьется зеленым крылом и, разгребая песок возле окна, песчинками стучит в стекла, и по мутному стеклу стекают дождинки и светятся призрачным светом. Солдаты поленницей лежат на нарах рядами, серые шинели на них, как валуны под дорожною пылью, только в изголовьях из-под воротов выпячены бороды, и бороды словно тихий ветер колышет и перебирает руками, заострились, как у мертвецов, кверху носы, а в ногах торчат грязные, вымазанные желтою глиной сапоги,- по блиндажу идет задушенный тяжкий храп, и с храпом мешается булькающий свист из ноздрей.
– Один только я не сплю,- думает Иван Палыч,- будто мне надо больше другого. Вот чортова служба... Теперь, уткнувшись в бабу, спал да спал бы на печке.
Рядом с Иван Палычем - Пенкин, лежит, словно связанный, не всхрапнет, не перевалится с боку-на-бок, только изредка с его стороны из-под шинели слышится глубоко задержанный вздох.
– Прохор Акимыч,- тихо спрашивает Иван Палыч,- Прохор Акимыч, не спишь?
– Сплю, Иван Палыч, сплю и тебе того же желаю.
– А мне что-то не спится. Лезет в голову разная фальшь, никак не могу отвертеться.
– Сходи, помочись, небось чаю надулся.
– Нет, я на ночь пью осторожно. Как ты думаешь, Прохор Акимыч,- скоро?
– Что, скоро?
– Скоро Бог о нас вспомнит, сукиных детях?
– Вон ты о чем, Иван Палыч... Об этом солдату думать не надо: можешь мозги сшевельнуть!
– Уж больно, братец ты мой, надоело.
Иван Палыч сплюнул, не подымаясь, через шинель, губы отер бородой и к Прохору опять повернулся.
– Ты, Прохор Акимыч, вот что скажи, ты в писаньи гораздый: там что, об этом нет ничего?
– Спроси вон у Тихона: он с библией спит.
– Что Тихон: дня по три в книгу смотрит, а видит в книге одни фиги-миги. Ты бы вот, Прохор Акимыч, что мне сказал!
– Про писание?..
– Да!
– Человек за писанием стоит кверх ногами.
– То-есть, как это, Прохор Акимыч?
– Понимать надо, значит, под титлом.
– Под титулом?
– Да, наоборот!
– А ты, Прохор Акимыч, сам как смекаешь?
– Я, Иван Палыч, понимаю все пополам: одна часть мне, часть благая, а другая - рогатому чорту.
– А ведь есть чорт, Прохор Акимыч?
– Существует!
– Откуда только он взялся, ведь Бог его не творил?..
– Чорт сам завелся!
– Должно, Прохор Акимыч, это он и выдумал всю эту штуку?..
– На войне дурь из народа выходит, как дым из трубы.
– Выйдет! Хошь бы я, что мне - надо больше другого?
– Ты, Иван Палыч, начальство,- не в счет! У тебя эна нашивка одна чего стоит.
– Язвило ты, Прохор, с тобой и поговорить, как с человеком, нельзя: на одном слове стушуешь!
– Ты сам, Иван Палыч, кадыком любого проткнешь!
–
Дался тебе мой кадык! Но коли так: ты, Прохор - на дверь, а я - на окошко.– Пятки вместе, ножки врозь!
– Не задевай, когда говорят с тобой, как с человеком.
– Я сплю, Иван Палыч, сплю, и тебе того же желаю.
– Па-ошел!..
От обиды даже привстал Иван Палыч. Нащупал трубку под головами и долго прилаживал, хмурясь в Прохоров бок, кремень и огниво, потом высек сердито, положил жгут на махорку, запыхал и через трубку на пол глядит. Трубка ли то запыхала, оттого, что шибко тянул в нее Иван Палыч, полыхом ли то полыха-ло в оконную дырку, отдаваясь по всем углам блиндажа и освещая на миг спящих солдат не живым призрачным светом,- только показалось Иван Палычу, что посреди блиндажа будто ходит сама, низко над земляным полом, его, защитного цвета, фуражка и мигает ему кокардой, словно глазком.
– Что за шут,- сперва подумал про себя Иван Палыч.
Фуражку Иван Палыч всегда клал в ноги под нары, а сапоги не скидал почти никогда, а если и скинет, так непременно в изголовье положит, чтобы, в случае тревоги, не перепутать с чужими. Глядит Иван Палыч пристально, трубку изо рта уронил на колени: - фуражка так вот и кружит вьюном, а рядом с фуражкой тоже кружат два сапога, друг на дружке у них голенища, а из голенищ портянки торчат, как заячьи уши.
– Сапоги вроде как Прохора, у него лишняя пара, а фуражка моя,- опять думает Иван Палыч,- глаза - как лупленые яйца, руки, как у вора, на голове жидкие волосенки на лысине кто-то перебирает холодной рукой.
– Прохор Акимыч, а Прохор Акимыч?
– шепчет Иван Палыч,- вставай: дело-то, братец, неладно!
– Что ты еще, полуночник?
– из-под шинели сердитым шопотом спрашивает Прохор.
– И сам не пойму, что такое: по блиндажу ходят твои сапоги, а с ними моя, должно быть, фуражка!
– Чорту впору все уборы! Ложись, Иван Палыч, да спи.
– Брось, Пенкин, глянь, ради бога.
– Ну?
– Такого еще не бывало от роду!
Прохор тихонько привстал, полыхнул в оконце петух зеленым хвостом с синим отливом, и Прохор из-за ворота смотрит, куда Иван Палыч ему кажет рукою.
– Батюшки!
– шепчет и Прохор.
– Видишь?
– Вижу!
– Чтобы это такое?
– Рогач!
В оконце опять полыхнуло с размаху; оба они, и Иван Палыч и Прохор, вдруг стукнули в лбы, Пенкин - двуперстием, Иван Палыч - щепотью, и друг дружке в глаза поглядели, а глаза у обоих, как монетки, когда ими ребята в орлянку играют.
– Видишь?
– еще раз спросил Иван Палыч.
– Да, вижу!
У Прохора под подбородком борода шевелится, и в рыжих усах стукают зубы. Вдруг Пенкин схватил Иван Палыча за руку и не своим голосом закричал:
– Тонем, ребятушки, тонем!
Иван Палыч первый, от страху ли, от крику ль, с нар соскочил и упал и впрямь в холодную воду ухнул, окатил брызгами нары и скоро тоже заорал что есть духу:
– Заливает, ребята, вставай!
Вскочили мужики, спросонок кто куда тычется, в глазах темно, в блиндаже темно, ничего не разберешь, кто куда лезет, кто прямо в воду, не зная еще хорошо, что случилось, откуда вода, коли тут был сколько времени твердый глинистый пол, кто, поджавши колени, завернулся в шинель с головой и выл под шинелью, как осенью волк на дороге. В беспорядочных криках и воплях, в цоканьи затворов винтовок и лязге штыков отчетливо слышался только голос Прохора Пенкина, который перебежал уже, бултыхая в воде, к двери и с приступок громко кричит: