Самая лучшая сказка Леонида Филатова
Шрифт:
А Любимов, что Любимов?.. По мнению Филатова, когда Юрий Петрович вернулся из Парижа снова командовать театром, должен был понять, что встретил совсем не тех людей, которых оставил. «Мы изменились за время его отсутствия в стране. И к нам уже нельзя было относиться по принципу «Я начальник, ты – дурак»…»
Разочарованный Губенко не выдержал и с неприкрытым, явно излишним раздражением заметил: «Наш коллектив – это не ансамбль НКВД, в котором Любимов плясал восемь лет, и методы Берии тут не годятся!» А квинтэссенцией выше высказанным упрекам можно считать фразу из жесткого заявления об уходе вечного главного таганского художника Давида Боровского на имя Ю.П. Любимова: «Вы всегда боролись с тоталитаризмом, а в итоге создали тоталитаризм в своем театре».
Спустя годы Филатов стал более мягок, тактичен,
Нина Шацкая же, в отличие от своих «разгневанных мужчин», была, разумеется, куда великодушнее: «Я… уже все забыла. Осталось только чувство жалости, что все так получилось…» О «Таганке» молодости нашей» вспоминала с благодарностью: «За особую ауру, которая там была… Мне казалось, что это лучший театр Москвы. У нас не было ни ссор, ни зависти друг к другу. Это была большая, очень дружная семья во главе с замечательным мастером. Необыкновенный замес счастья, молодости и творчества».
А как же быть с более категоричным мнением мужа об их бывшем театре, как о настоящей секте?.. Не знаю. Да Бог с ним, милые бранятся…
Так или иначе, Театр на Таганке в полной мере оправдал свое полное официальное название. Поистине «Таганка» оказалась тем самым лобным и грешным местом, где случились и драма, и комедия. А, может быть, даже еще горше – драма и трагедия. Какая там, к черту, комедия?.. Впрочем, неунывающий остроумец Вениамин Смехов даже в данной невеселой ситуации умудрился скаламбурить – «Театр травмы и комедии».
Но в театр пришли судебные разбирательства, описи имущества, выносы мебели, наряды омоновцев у подъезда, повестки, чуть ли не обыски в гримерках. Театр оказался поделен надвое, как жилплощадь при разводе.
Филатов не был склонен считать, что его родной театр рухнул искусственно, вследствие козней внутренних паразитов и внешних злонамеренных врагов. Да ничего подобного, театр умер естественно, как любой живой организм, – от старости. Знатоками этого ремесла давно отмерян срок, который дано полноценно прожить тому или иному театральному коллективу – два десятка лет. Потом поколение первопроходцев выдыхается, изнашивается, новое не поспевает, и диффузии не происходит. Финита ля комедия!
Что поделаешь, мы все старели, говорил Леонид Алексеевич, а театр – дело одного поколения, и продлить его жизнь нельзя – сколько новых сил ни вливай. Внутренний кризис… начался, когда наше поколение устало – сил на общественные эскапады уже не хватало, да и на спектаклях было тяжело. Одно дело, когда «Пугачева» играют молодые мальчишки, другое – те, кому под сорок-пятьдесят. И сердце не то, и дыхалка сдает, все в поту, и большинство уже не держит дистанцию.
На подобное чистосердечное признание сил душевных и смелости хватит далеко не у каждого.
«Таганка», по глубокому убеждению Филатова, сыграла свою роль и реанимации не подлежала. «И сам Юрий Петрович не подлежит реставрации. Любимов – гений: у него нет большого образования, зато он, как зверь, чувствовал то, что носится в воздухе. Но с годами это чутье исчезает… О том, что прошло, я не жалею… У меня нет ощущения, что я чего-то недоиграл…» В любом случае Любимов – это фигура огромная, и никому не позволено походя его облаивать… Все это было очень больно, и Филатов предполагал: «Потом, когда рухнет крыша, все снова окажутся вместе и поймут, что дороже этого дома ничего нет».
В отличие от своего ученика Юрий Петрович обид никому и никогда не прощал. В своей итоговой книжке «Записки старого трепача» даже не упомянул имени одного из лучших своих учеников. Только лишь разок в одном-единственном из многочисленнейших своих интервью мастер снизошел и, перечисляя ветеранов «Таганки», обронил фразу: «Неплохо
играл покойный Филатов…» Все, на этом поставил точку.В общем, понимайте как хотите, может, и не было такого артиста в его театре… «Обижаться на то, что он не сидел рядом с моей койкой в больнице, было бы глупо, – просил прощения за своего учителя Филатов. – Я знал, что он с сочувствием отнесся к этой ситуации, мне передавали. И это был чисто человеческий жест… А требовать от человека очень пожилого огорчения нельзя. Это неправильный подход…»
Но даже на панихиду по Филатову Любимов не соизволил пожаловать. Более того, на это время назначил репетицию в театре, и никто из актеров не смог прийти проститься с умершим товарищем. Только один-единственный Золотухин посмел ослушаться и тихонечко сидел у гроба Филатова. С красными гвоздиками в руках. Плакал. Не зря, стало быть, Леонид Алексеевич предвидел:
Ты можешь довести толпу до слез Лишь в случае, когда умрешь всерьез…На вопрос о количестве своих врагов Филатов говорил, что их тьма тьмущая. «Как им не быть – я человек поступка». Как, впрочем, и его герои. Они все были людьми решительными, умеющими мгновенно реагировать, с которыми не страшно, в которых была бы высокая степень надежности, крепости, силы. «И эта сила, – подчеркивал Филатов, – прежде всего не физическая, не суперменская – она больше, так сказать, энергетическая… Положительная или отрицательная…»
С недоброжелателями, людьми злыми, недобрыми он умел расправляться лихо, как бы играючи. На самом деле это, конечно же, не было легкой игрой. Люди, знавшие Филатова на протяжении десятилетий, от юности и последнего приюта, такие как, например, Владимир Качан, в полной мере отвечают за свои слова, характеризуя друга: «Концентрация воли, мысли и энергии в нужный ему момент была такова, что он ничего не боялся, и было такое впечатление, что если он сильно захочет, то может размазать по стенке любого атлета, даже свечу погасить, не прикасаясь к ней… Концентрация воли и мысли повышала у него температуру, температуру любви или ненависти, а потом, как следствие, рождала светлую и точную энергию слова. Лёнино слово могло если не убить, то больно ранить. Двумя-тремя словами он мог уничтожить человека, находя в нем то, что тот тщательно прятал или приукрашивал в себе. О, этот яд производства Филатова! Кобра может отдыхать, ей там делать нечего! Поэтому собеседники, начальники и даже товарищи чувствовали некоторое напряжение, общаясь с ним. И, даже хлопая по плечу, хлопали будто по раскаленной печке. Уважение было доминирующей чертой… И было ясно, что если кто-то его не любит, то нет ни одного, кто бы не уважал…»
В общем, юмор его был далеко не всегда ласковым и безмятежным. (Как-то, слушая вполуха суперпопулярный шлягер о миллионе алых роз, подаренных художником своей любимой, Леонид Алексеевич грустно вздохнул: «Миллион, между прочим, четное число…»)
Что касается самых близких друзей, то в последние годы жизни круг их максимально сузился. В силу объективных причин – раз. В силу возросшей требовательности к человеческим качествам близких людей – это два.
Владимир Качан, Александр Розенбаум, Михаил Задорнов, Александр Адабашьян… Вот, если по большому счету, пожалуй, все… Нет-нет, был еще гениальный таганский сценограф Давид Боровский. «Вообще, в моей жизни было много замечательных людей, которые как бы сформировали меня», – говорил Филатов. И не назови тут кого-либо, грех большой… Так пусть же будет в этом списке спасительное многоточие.
В самое тяжкое для Филатова время в его жизни возник Леонид Ярмольник. Появился однажды и потом никуда уже не уходил. «Он намного моложе меня, мы никогда не были друзьями или приятелями, но работали в одном театре, – рассказывал Филатов. – Ленька весь из себя светский человек, казалось бы, распылившийся в жизни, делающий одновременно тысячу дел, умеющий зарабатывать деньги, маленько при этом занимаясь искусством… Уложил меня в клинику… Почку в банке органов достал. Так и не сказал, чья, за кого свечку поставить… Мама за него всякий раз молится… Ленька не начальство и не очень богатый по понятиям этой страны человек, но он помогает очень многим людям…»