Саммер
Шрифт:
Мать тоже взглянула на меня:
«Ты чего улыбаешься, Бенжамен?»
Я был в ужасе от того, что улыбаюсь, я сам не знал, почему улыбаюсь, я понимал, как жутко их разочаровывал, ведь они только что потеряли ребенка, который подавал большие надежды (отличница, спортивная, хорошо воспитанная, даже слишком), я понимал, что у них неописуемое горе. Но только и мог злобно улыбаться, улыбаться как псих. А потом пробормотал плаксиво, как будто и не я вовсе, а какой-то ребенок из дальнего угла:
— Не знаю… Мы друг друга понимаем.
Отец нахмурился, как будто его удивила моя наглость или моя глупость.
Те несколько зимних месяцев мы вели с Маттиасом вялое существование, курили травку. Границы дозволенного
Сейчас я думаю, что Саммер проникла в меня. Мне казалось, что я видел ее в холодном ветре, в бликах на озере или в глазах лебедей, но на самом деле ее не было нигде, кроме как во мне самом. Я стал, как когда-то сестра, прогуливать уроки, слоняться по улицам, сидеть на скамейках в старом городе, пить бутылками джин с фруктовым соком и вести себя вызывающе. В общем, я делал все, чтобы родители уверились в том, что их ребенок, который вчера носил им листочки с нарисованными сердечками и написанными карандашом стихами, тихо умер и его место занял чужак — расстегнул ребенку молнию на спине и спокойно забрался внутрь.
(Я тоже скоро испарюсь? Может, я уже исчез, но мне пригрезилось, что я продолжаю вести жизнь подростка «не от мира сего»?)
Я делал то же самое, что и сестра, но эффект получился другой. Мать не сообщила мне, что ей не нравится то, во что я превратился, она жила в какой-то легкой дымке, закутанная в шаль из ветра и ненависти. Отец не схватил меня за плечо и, вывернув руку, не бросил меня на кровать, называя отродьем. Похоже, они никогда на меня не рассчитывали, и потому потратили все свои горечь и печаль на Саммер. Мама смеялась (своим особым смехом) и рассказывала, как после родов бродила в ночнушке по больнице в надежде найти своего настоящего малыша, красивого карапуза, свое дитя — я ее категорически не устраивал.
И потом как-то вечером мы с Маттиасом приняли ЛСД. Помню эти маленькие розовые квадратики из картона — они зажаты у меня в ладони. Мы сидим на нашей обычной скамейке в Старом городе, вокруг нас чахлые кусты, пропитанные запахом мочи. Он протягивает мне кулак, раскрывает ладонь, широко улыбается, обнажая зубы, отчего у него становится какой-то угрожающий вид, как у готовой напасть собаки.
Я положил промокашку под язык. Маттиас тихо сидел и смотрел на студентов, которые занимали террасу в кафе «Клеманс», слушал, как они смеются, чокаются. Они казались такими близкими и одновременно недоступными, они жили в мире, от которого нас отделяла прозрачная пленка. Мы отскакивали от нее, а она принимала форму наших тел, а мы думали, что то налаживаем контакты, то теряем их, хотя все время находились в той же точке отсчета. Я смотрел на злобно сверкающую в темноте сережку в ухе Маттиаса и думал, что с ЛСД меня совершенно не торкает. Ничего не происходило, но ведь так и должно было быть. Ничего больше и не произойдет. Не на что надеяться, нечего бояться. Мне стало легко и немного стыдно — это как если бы вы закрыли какую-то тварь в шкафу, потом выдвинули ящик — сейчас выскочит! — а она засохла или превратилась в пыль.
Вдруг Маттиасу захотелось покататься. Он завел свой мотоцикл, приподнялся на педалях, я сел за ним. Мы мало говорили, у меня сейчас складывается странное впечатление, что мы молчали, потому как стали телепатами, а может, вели каждый свой собственный внутренний диалог.
Он поехал вдоль озера — ветер казался удивительно теплым. Потом дорога осветилась, вроде как включили тысячи фонарей или наставили по краям дороги горящие цветы. Издалека казалось, что дорога ведет в небеса, я прижимался к спине Маттиаса, обхватив его за пояс, и чувствовал доверие и благодарность;
я был уверен, что он везет меня туда, где еще больше света, где слепит глаза горячий газовый шар.Мы ехали и ехали, а в голове у меня крутились разные мысли с многообещающими названиями: «Правда», «Ответ», «Покой»… Казалось, до них рукой подать; они хлопали крыльями, мягко шелестели, зависали перед глазами, крутились в зрачках, потом неслись в темноту и погружались в небытие.
А потом все резко закончилось: Маттиас заехал на тротуар, выключил мотор, спустил ноги с педалей и, выпрямив с авторитетной беспечностью спину, чуть подтолкнув меня назад, ссадил. И я понял, что мы вернулись туда, откуда выехали, прямо в Старый город. За нами всеми цветами радуги светился бар «Клеманс» — было похоже на северное сияние.
Мне стало плохо. Челюсть так напряглась, что я чувствовал боль даже в затылке, зубы сжались, как спаянные. Меня затопила волна отчаяния, бесконечной грусти и уверенности в том, что ответов на свои вопросы я никогда не получу — они навсегда останутся вопросами, они скрылись во тьме, стали самой этой тьмой. А потом место грусти заняли возбуждение и обида на Маттиаса.
Я провел рукой по волосам — мне показалось, что кожа засохла, стянув череп; я был уверен, что сейчас случится непоправимое. Вдалеке показались какие-то фигуры: они двигались в нашем направлении, держась за руки. Укутанные с головы до ног так, что их волосы сливались с меховыми воротниками, они походили на полуженщин, полумедведиц.
Маттиас соскочил со скамейки.
— Да это ж, блин, подруга твоей сестры!
Я, даже не видя ее, знал, что это Джил. Девушки еще казались подсвеченными силуэтами, грациозными животными с неясными чертами, но что-то в том, как она проводила рукой по щеке, в том, как свет играл на ее темных волосах, а может, какое-то предчувствие, что-то еще говорило о том, что это именно она и, одновременно, что ее там нет. Время растянулось и стало нелинейным: каждое мгновение, вмещавшее их шаги, движения головы и рта, выпускающего сигаретный дым, за которыми я не успевал уследить, вспыхивали внутри меня картинами совершенного мира, картинами того, что вот-вот произойдет.
Джил шла с двумя девушками, которых я не знал, и пока сердце у меня билось так же медленно, как само время, Маттиас сделал шаг им навстречу:
— Привет, Джил.
Она повернула голову. Это длилось бесконечно, и я понял, что никогда не прощу Маттиаса. Его наглость в обращении с реальностью — он забирал ее себе, выкрадывая у меня и обращал в ничто — не заслуживала прощения. Ему достаточно было просто позвать лучшую подругу моей сестры, и вот она подходит с мягкой улыбкой (я видел ее лицо как в замедленной съемке: вот она делает шаг, может, еще и наклоняется к нему и шепчет что-то на ухо), а потом появляется Саммер, возникает из темноты и кладет руку Маттиасу на плечо. Всего несколько слов этого придурка, и жизнь начинается заново, и вот они уже идут в бар, он по центру, держит их под руки, и воздух над ними становится их будущим! Он как будто запустил в меня свои руки. Гладил мне органы, сердце, легкие, печень, щекотал их своими пальцами с обкусанными ногтями.
Джил усмехнулась и удивленно приподняла бровь, рассматривая улыбающегося Маттиаса, в ее расширенных глазах читалось, что разговоры с подобными типами расходятся с ее жизненными принципами.
Потом она увидела меня.
Сначала удивилась, потом на смену удивлению пришли тысячи эмоций, такая серия с пробелами: испугавшись, она незаметно отстранилась, а подруги — по-прежнему под руку — насторожились и сдвинулись к ней, прижимаясь бедрами и плечами, их волосы свешались с ее волосами, образуя шелковистое гнездо, в котором могли бы заснуть какие-нибудь лесные звери; потом она смутилась, застеснялась, но мимолетно, а может, мне это и вовсе примерещилось, затем вроде смешалась, почувствовала неловкость, ей стало скучно и захотелось провалиться сквозь землю.